— Знаешь, чего мы смеемся?. Вспомнился случай один. Гнали нас этапом. Когда проходили через деревни, сердобольные люди кидали нам то хлеба кусочек, то картофелину в мундире. Конвоиры на это смотрели сквозь пальцы. Но почему-то бдительно следили, чтобы соли нам не передали. И вот конвоир заметил, что соли кулечек кто-то бросил. Прошли мы в деревню, и остановили нас в чистом поле. Приказали раздеться и разуться. И стали одежку нашу обыскивать. Вот и вспомнили мы, как плясали голые на снегу. Какие коленца выкидывали, чтобы не закоченеть. Мороз-то был тридцать да с ветерком. А соли не нашли. Надели мы свою промерзшую одежду и пошли дальше. Видно, померещилось конвоиру.
Рассказывая о тюрьме или лагере, Константин Павлович почти не пользовался жаргоном тех мест. В речи его очень редко мелькали «шмоны», «вертухаи», «паханы» и прочее.
— Хуже всего в лагере было людям необщительным и тем, кто юмора не любит или не понимает, — рассказывал Константин Павлович. — Оказался в лагере нашем молодой парень. Эстонец. Тяжелоатлет. Мастер спорта. Богатырь. По-русски говорил очень плохо. И, видно, поэтому друзей в лагере у него не было. И давило на него одиночество и сознание «отсутствия состава»… Чах он на глазах. Сгорел буквально за два месяца.
— А вот другой пример. В одной камере со мной сидел пожилой профессор. Он страшно был подавлен тюремной обстановкой, следствием и сознанием своей невиновности. Он жаловался мне: «Константин Павлович! Не могу я привыкнуть к своему унизительному положению. К тому, например, что в уборную меня провожает офицер. И пока я там, я не могу закрыть дверь. А он стоит передо мной и наблюдает. А потом дает мне клочок газеты и, предварительно заглянув в унитаз, спускает воду… «Ужасно все это…» «Ну что вы, профессор, — я ему говорю, — это же прекрасно. То, что офицер стоит у открытой двери, это он заботу проявляет. Смотрит, удобно ли вам. Ну а что в унитаз заглядывает, так это оттого, что работа вашего желудка его беспокоит. Здоровье ваше его волнует. Ну а воду сам спускает, чтобы вас не затруднять». И первый раз после появления в камере профессор улыбнулся. «Очень, — говорит, — вы меня утешили, Константин Павлович. Если научусь смотреть на все вашими глазами, то, глядишь, и выживу!..»
— Между прочим, в лагере, — рассказывал Константин Павлович, — я узнал, как я знаменит. Ко мне подходили товарищи по несчастью и спрашивали, не тот ли я Ротов, который нарисовал «скандал на кухне».
Но надо сказать, «известность» — понятие довольно относительное. Вот что сообщал Константин Павлович в одном из писем: «
— Однажды, — вспоминал Ротов, — старшина заказал мне ковер. Он принес байковое одеяло, которое я должен был превратить в ковер. Старшина подробно рассказал сюжет. Сзади, слева — море. В море лодка с белым парусом. Сзади, справа — горы. На вершинах — снег. На первом плане действующий фонтан. У фонтана со сходством (старшина принес фотографию) должна быть изображена его любимая девушка. Рядом играет патефон. На пластинке меленько написано название любимой девушкой песни. А над девушкой летит голубь, который держит в зубах (!) письмо от старшины, о чем говорит надпись на конверте… Заказ я выполнил. Старшина был доволен, и я получил великолепный гонорар: полбуханки черного хлеба. Правда, одно условие я не выполнил. Но старшина на «зубах» не настаивал…
— Константин Павлович, я тут перелистывал старый журнал «Искусство». Там были репродукции двух панно для Советского павильона на Всемирной выставке в Нью-Йорке. Среди фамилий живописцев я увидел фамилию «Ротов». Это уж не вы ли? — спросил я, уверенный, что речь идет об однофамильце.
— Представь себе, Женя, это я. Панно написаны по моим эскизам. За двое суток я сделал эскизы. Все персонажи с портретным сходством.
На панно были десятки людей. И Папанин, и Качалов, и Стаханов, и Дуся Виноградова… На двух панно — человек семьдесят! Потрясающе!
Некоторые подробности я узнал недавно от участника этой работы академика Дементия Алексеевича Шмаринова: