Вместо этого я думал о преподобном. Чувствует ли он себя лучше, чем я. Преподобный, который в одиннадцать лет ушел из безрадостного покосившегося домика в массачусетских лесах, чтобы заработать себе на хлеб в море. Щепетильный, много повидавший человек, известный во всем городе как бесстрашный протестант с жадным и требовательным умом. Его прихожане считали его пастухом, который удерживает их на пути благочестия. Он и вправду был именно таким. В молодости, когда он проповедовал, преподобный был аболиционистом[17], поскольку сама идея рабства возмущала его чувство логики. Он сам называл это справедливостью, но на самом деле имел в виду логику. Иногда мне казалось, он сражается с бедностью просто потому, что неравенство оскорбляет его своей неэстетичностью. На слух кажется слабоватой причиной, но видели бы вы, как он режет апельсин, будто гранит алмаз.
Последний раз я видел его таким бледным после смерти Оливии Андерхилл. Преподобный обожал свою жену, уж я-то знаю, что такое обожание. В день кончины он уложил ее в могилу – сморщенное, неузнаваемое тело – и на три дня заперся в своем кабинете. Ничьи мольбы, даже четырнадцатилетней Мерси, не могли заставить его выйти. Наконец, когда Вал уже подумывал окрестить свой новый набор отмычек, дверь открылась, и Томас Андерхилл поцеловал плачущую дочь, прижал ее к себе, погладил по голове и заявил, что крыша маленького флигеля церкви на Пайн-стрит давно требует ремонта, и он намерен заняться этим. Он вышел из комнаты, не оглядываясь, а мой брат, Мерси и я тупо смотрели ему вслед. Мерси не нашла в кабинете ничего объясняющего, что же он делал там целых три дня, пока, месяц спустя, не обнаружила: каждая страница обширной коллекции книг ее матери была обведена черными чернилами. Тысячи и тысячи траурных полос, окаймлявших бумагу.
Нет, сейчас преподобный чувствовал себя ничуть, ни на грош лучше, чем я. Сливки повисли на нем тяжким грузом.
Послышались шаги. Я выглянул из-под полей своей шляпы. Мистер Пист, его единственный за дежурство перерыв на кофе. Но он нес в руках не одну, а пару оловянных чашек. Развевающиеся седые кудри взметнулись, когда он поставил вторую чашку передо мной.
– Патриот, я вас приветствую, – серьезно заявил мистер Пист.
Уходя с глухим топотом голландских ботинок, он добавил:
– Со временем, мистер Уайлд, вы привыкнете.
«Это полное дерьмо», – мысленно рявкнул я.
Но когда я глотнул маслянистого кофе – ароматного, намного лучше, чем следовало, – то смог приложить перо к бумаге.
Я остановился и посмотрел на свою писанину. Читать можно. Какое мерзкое дело. Оно скручивало желудок узлами и, в какой-то степени, отражалось даже в буквах. Да, отчет должен быть разборчивым, но не хочется мне становиться человеком, который способен описать это аккуратным почерком.