Здешнюю палату для «тыловых» хворей отвели коек на двадцать – и Бунчук оказался там единственным пациентом. Халат мне выдали без малейших проволочек, накинул я его на плечи и поднялся на третий этаж. Как я и думал, Бунчука положили на крайней койке, у стены – и правильно, не лежать же ему посередине, в окружении пустых кроватей. У его постели как раз сидел и старательно выслушивал доктор Фокин, медсанбатовская достопримечательность – он еще в Первую мировую, не закончив университета, ушел на фронт зауряд-врачом, а потом попал на Гражданскую и доучивался уже после. По званию он с начала войны был капитаном, потом майором – ничем свое имя в медицине не прославил, но опыт получил богатейший.
Только вот сейчас, я с порога заметил, вид, у него был не вполне обычный, словно бы даже чуточку растерянный, никогда его таким не видел. Он мельком глянул на меня, свободной рукой сделал жест, который можно было расценить лишь как указание тихонько посидеть в сторонке, и опять, хмурясь, приложил трубочку к Колиной груди.
Здесь же смирнехонько сидела медсестра, новенькая какая-то, незнакомая, почти девчонка, очень может оказаться, из местных, очень мне не понравилось и ее присутствие, и некая читавшаяся на ее личике боязливая тревога – молодая еще, неопытная, не насмотрелась людских страданий и привыкнуть к ним не успела…
Ее присутствие означало, что у койки Бунчука установили, как это у медиков зовется, постоянный пост – так поступают с особенно тяжелыми, у которых может резко ухудшиться состояние в любой момент, – а если учесть, что Бунчук лежал в полном одиночестве и некому было бы в случае чего позвать врачей, предосторожность нелишняя. Во фронтовых условиях, когда при наплыве раненых медперсонал с ног сбивается, правило это сплошь и рядом не соблюдается, но сейчас другое дело…
Пасмурно у меня стало на душе. Тем более что Коля Бунчук выглядел еще хуже, чем утром, – лежал, закрыв глаза, дыша еще тяжелее и надсаднее, с присвистом и постанывая – и на мое появление не обратил никакого внимания, вообще не пошевелился. Мать твою, что ж это за напасть такая свалилась с ясного неба?
И тут я увидел… Исподняя рубаха у него была задрана до горла по груди и по боку, примерно на уровне сердца, тянулась розоватая полоса, шириной пальца в три. Похожие порой остаются от ожога – но старого, поджившего. И такие следы всегда бывают неправильной формы, а эту словно провели, приложив портновский сантиметр. Никогда такого не видел. И утром у Коли ничего подобного не было – я бы видел, когда Ксана его выслушивала…
Фокин закончил, повесил слуховые трубочки на шею. Оглянулся на меня, прекрасно понял мой вопрошающий взгляд – с его-то опытом, – однако не произнес ни слова и в коридор выйти не пригласил. Значит, не расположен был со мной говорить, что было довольно необычно, учитывая, что госпиталь почти пуст и срочных дел у него быть не может. Сказал только:
– Поговорите потом с капитаном Климушкиным, он просил зайти…
Тяжело, по-стариковски, поднялся и вышел, бросив напоследок сестричке:
– Поглядывайте, милочка…
Я пересел поближе, на опустевший стул Фокина, и громко позвал:
– Коля!
Он медленно разлепил глаза, нашел меня взглядом, не поворачивая головы (видимо, сил уже не было), попробовал улыбнуться, но не получилось. Почти прошептал:
– Командир… А я вот… Брюхо прикрой, будь другом…
Я осторожно привел в порядок его рубаху, почувствовав пальцами; какой он горячий и словно бы отяжелевший. При этом вблизи хорошо рассмотрел эту странную розоватую полосу, в самом деле, словно по линеечке прочерченную и очень приблизительно похожую на ожог – кожа нисколечко не сморщилась, не выглядела безжизненно-глянцевой, как это обычно после ожогов бывает, а я их насмотрелся. Предельно странная полоса, по обоим бокам уходившая под спину, очень может быть, там и продолжавшаяся сплошным кольцом. В жизни такого не видел, больше всего походило, как если бы сильно разведенной розовой акварельной краской провели очень аккуратно…
– Как ты, Коля? – спросил я с нешуточным беспокойством.
Он снова попробовал улыбнуться, и снова не получилось. Проговорил тихо:
– Кончаюсь, командир…
– Чего еще надумал! – сказал я тем преувеличенно бодрым тоном, каким обычно говорят с тяжелоранеными, вообще с теми, чьи дела плохи. Не было вроде бы оснований для такого тона, но настолько не походил лежащий на койке полутруп на Колю Бунчука, еще вчера вечерком жизнерадостного, полного сил…
– Точно, отплясался казак… – Он попробовал пошевелиться, но лицо перекосилось, как от внезапной боли.
– Лежи, лежи… – торопливо сказал я. – Болит где-нибудь?
– Дышать совсем не могу, и сердце засекается…
– Лечат?
– Конечно… И уколы, и пить дают что-то противное, и таблетки. Только лучше не делается, только хуже…