Но «прекрасная смерть» не ограничивается этим. Здесь же — и выстрел в собственную голову гетевского молодого Вертера, и герои Куприна, и многие-многие другие персонажи литературных произведений, не исключая Ромео и Джульетты.
И только ли литературных? Разве нет и в реальных самоубийствах мрачной, но приковывающей к себе, картины «красивой смерти»? Красивой, по крайней мере, в глазах самоубийц, в прямом, а не переносном смысле?
Есть сведения, что, к примеру, женщины, кончая счеты с жизнью, зачастую используют иные средства, нежели мужчины (чаще идет в ход яд, а не петля), потому что и, собираясь умирать, сознательно или полуинстинктивно, больше ориентируются на то, как они будут выглядеть в случае гибели.
Но как совместить это с жизнью как критерием человеческого ощущения красоты? Или, может быть, за «прекрасной смертью» в неузнаваемо преображенной форме кроется жизнь? Падает ли всадник к ногам «вороного коня», замирая навеки среди ковылей, ложатся ли триста спартанцев под тучей персидских стрел, способных покрыть собой солнце, — всюду перед нами пьяняще-огненная смесь движущихся, мощных чисто физически жизненных сил, азарта, борьбы и взлета Духа, смертью попирающего смерть и, тем самым, поднимающегося к порогу Бессмертия (истинного или кажущегося или в чем-то истинного, а в чем-то кажущегося — это уж совсем другой вопрос).
Но и за более «обыденными» самоубийствами молодых и полных сил людей, где нет ни эшафотов, ни полей сражений, не кроется ли, помимо всего прочего, как это ни парадоксально, и тяга к жизни? Та тяга, когда пуля ли, яд ли, останавливают мгновение, унося тела из-под прицела самого неумолимого киллера — Времени?[4]
Я хорошо сознаю болезненность затронутой темы. Признаю значимость всех тех нынешних социальных проблем, которые стоят за ней. Понимаю, что движение к собственной гибели бывает спонтанным, когда в какой-то миг жизнь просто кажется невыносимой. И все же… все же, раз уж мы думаем о тайнах красоты, то нет ли и здесь одной из нитей, которые ведут, если не к постижению глуби, то к видению еще одной грани этой тайны?
И нет ли чего-то общего в эстетизации акта человеческой гибели или, выражаясь иначе, предвосхищении и «любовании» «красивой смертью» («на миру и смерть красна») с пушкинским, протяжным: «Унылая пора, очей очарованье, приятна мне твоя прощальная краса…»?
Казалось бы, как же так, каким образом даже «пышное природы увяданье» (т. е. угасание, иссякание жизненных сил) может быть и красивым, и любимым? Почему такое случается? Потому что оно красочно, пышно и достойно кисти великого художника, увидевшего в этом увядании «золотую осень»? Или же потому, что такая «унылая пора» лишь закономерный пролог тех дней, когда «под голубыми небесами, великолепными коврами…» начинают блистать на солнце бескрайние снега? И, значит, осеннее умирание природы лишь ее преображение, переодевание, и потому — символ вечно возрождающейся жизни?
А может быть, может быть… Увядание, угасание, погибание способны казаться прекрасными оттого, что они рождают и оттеняют такие вуально-тонкие движения души, без которых ощущение жизни было бы неполным?
Вчитайтесь в лаконичные строки старинного японского стихотворения:
Возможно, изумительная красота этих строк — в живости очерченных чувств. Причем, дело тут не в искусстве как таковом, не в способности художника или поэта выражать свои чувства (было бы что выражать!), а именно в живости переживаний, питаемых видом руин старых замков, осыпающейся с деревьев листвы или порывами пронзительного осеннего ветра. Ведь и такой ветер, и такие картины — знаки бесконечно разнообразного человеческого бытия.
Но не проступает ли сквозь все это многообразие и карнавальную круговерть цветов и хрупких форм нечто отличное от периодически спадающих масок-листьев, смутно улавливаемое, но грандиозное и единое, как Божество? И не является ли в таком случае само опадение-ниспадение обнажением чего-то неприкрыто истинного?
Не таят ли в себе это Нечто, не очерчивают ли его контуры числа, ритмы, пропорции и соотношения, отражающие, воплощающие в себе то устойчивое и, быть может, даже божественно-вечное, что пронизывает наш изменчиво многоликий мир?
Тысячи лет, начиная с полулегендарного Пифагора и мыслителей его школы, люди задумывались над этим. Тысячи лет искали рассчитываемые, четко прочерчиваемые слагаемые красоты; и мало-помалу начинала складываться еще очень далекая от своего завершения, но захватывающе величественная панорама Таинственно Вселенского и Всеземного Единства основ Прекрасного.