Эта чертова узкая корабельная койка… Мы барахтались в перепутанном белье, задыхаясь от дикого притяжения, что вновь и вновь толкало нас друг к другу. Прикосновения Мишель пронзали меня, словно разряды электричества. Я и представить себе не мог, насколько чувственным может быть мое тело. Ничего подобного до этой ночи я не испытывал. Дурочки-подружки, которых во множестве приводил в нашу квартирку разбитной Васу, и дорогие девушки, что профессионально доказывали мне свою «любовь» в домах с мягкой кожаной мебелью — все это выглядит жалко перед тем обжигающим ураганом, что крутит и швыряет наши тела. Мы шептали что-то бессвязное, неловко прикасаясь друг к другу, стесняясь поднять глаза, будто делали это впервые, чтобы через мгновенье бесстыдно требовать новой ласки. И рычать, и стонать просительно, и впиваться губами в податливо-мягкое, и расширенными ноздрями впитывать наш запах, еще больше пьянея от него и вновь погружаясь в сладкое безумство.
Наконец, мы обессиленно замираем, вытянувшись, вжавшись друг в друга, и только наш едва слышный шепот, который скорее угадывается по щекотке от запекшихся губ, позволяет отличить нас от мертвых.
— Ты — самое непонятное существо на свете, — говорю я.
— Тоже мне, новость, — прижимаясь крепче, она щекочет мою пятку пальцем ноги. Озноб наслаждения пробегает по моему телу, спина мгновенно покрывается гусиной кожей от непередаваемого ощущения. — Мой отец сказал однажды, еще когда я была сопливой девчонкой: никто не сможет понять ее.
— Я ведь просто отставной офицер. А ты — ну, сама знаешь кто.
— Глупости. В старину всем офицерам присваивалось дворянские звания. Ты офицер, а значит — мы равны. И пусть эта ерунда больше не приходит в твою красивую голову. Мы — равные.
— А я тебя ревную, — признаюсь я и краснею. Сейчас так легко говорить глупости.
— Дурачок… — ее губы касаются моей шеи в утомленном, едва ощутимом поцелуе. В ответ я лишь крепче стискиваю коленями ее бедра.
— Этот твой Готлиб. И муж. И все мужчины, что едят тебя глазами. Кажется, я бы убил их всех…
— Кровожадное чудище. Ты и так перебил половину города, сделай передышку. Молва о твоем визите переживет столетия. Тебе будут ставить памятники. В Миттене твоим именем назовут какую-нибудь площадь. Толпы поклонниц будут заваливать твоих секретарей письмами…
— Перестань! — я толкаю ее носом. В ответ она приникает ко мне еще теснее и тихо смеется. Спиной я ощущаю легкую дрожь переборки — крейсер идет полным ходом.
Внезапно Мишель становится серьезной.
— Мне так хотелось объяснить тебе… Извиниться. Все произошло так глупо. Там, на лайнере — я не думала, что ты так отреагируешь. Все время забываю о разном воспитании. Каждый человек воспринимает мир по-своему. Ты — так. Я постараюсь соответствовать твоим представлениям.
— О чем ты?
— Мне было ужасно скучно тогда. Скучно и одиноко. Ты был очень мил, но вот было в тебе что-то такое, что не позволяло к тебе прикоснуться. А Готлиб — он напомнил мне о доме. Старый знакомый. Все понимает, ни о чем не просит… — сбивчиво шепчет она в подушку. — Любовь — ведь это христианское понятие, а я не верю в Бога. Хотя мне и полагается верить. Да мало ли, что кому полагается… Я с детства ненавидела тысячи условностей, которые меня окружали. Они меня душили. К тому же, я женщина. Женщина из древнего военного рода, в котором заправляли мужчины. А женщины делали так, чтобы их мужчинам не нужно было беспокоиться ни о чем, кроме долга. Кроме своей войны.
Она шепчет и шепчет, постепенно распаляясь, словно спорит сама с собой, и я боюсь дышать, чтобы не прервать этот горячий поток:
— Мужчина и женщина — это только их дело, личное. Так меня воспитали. И это личное любовное дело не должно иметь ни для кого, кроме них, никакого значения. Иногда — даже для них самих. Мне было одиноко. Готлибу было одиноко. Я позволила себе отогнать одиночество, он тоже. Это не имеет никакого значения. Готлиб — человек моего круга. Секс — это удовольствие тела. Не души.
— Не души? — удивляюсь я. — Как такое возможно?
— Теперь и я сомневаюсь, — отвечает она. — Ты простишь меня?
— Мне кажется, ты возненавидишь меня за то, что сейчас говоришь.
— Ну что ты за чудовище такое, Юджин? — восклицает она, и в голосе ее мне слышится намек на слезы.
И мне хочется сказать ей что-то такое, чтобы она поняла, что она значит для меня. Что-то очень хорошее. Так сказать, чтобы сразу забыть про все. Но что-то держит за язык, и я дрожу, мучительно пытаясь найти слова, которые не обидят ее. И заранее знаю, что она ждет совершенно не их. И она знает, что я не могу их произнести, и целует меня, не давая говорить.
— Молчи. Пожалуйста. Мне так хорошо сейчас, — просит Мишель.
— Ладно, — послушно говорю я. И все, что тревожит меня, мысли о том, куда нам податься завтра, и будет ли оно, это завтра, отступает куда-то далеко-далеко. Как будто не имеет к нам теперешним никакого отношения.
— Зачем ты прилетела за мной тогда? На самом деле.