Что интересно, хотя съемки «Великого экстаза» шли очень гладко, общая картина у меня в голове никак не складывалась. Было очень тяжело заставить Штайнера раскрыться перед камерой, и я не представлял, что буду делать с отснятым материалом. А потом как-то вечером мы со съемочной группой схватили его, подняли на плечи и пробежались по улицам. Он посмотрел на меня сверху вниз и спросил: «Зачем вы это делаете?» — а я сказал, чувствуя тяжесть его бедра на плече: «Потому что я знаю, что ты великий прыгун». И в этот момент, благодаря непосредственному физическому контакту со Штайнером, я отчетливо представил себе весь фильм. Знаю, звучит странно, но только тогда все его полеты, что мы наснимали, нашли во мне подлинный отклик, и я понял, как их следует монтировать. Вальтер и сам как будто отреагировал на это наше соприкосновение. Достучаться до него по-прежнему было непросто, но все же после того случая я ощутил, что между нами установилась какая-то новая связь.
Чтобы понять, что я подразумевал под экстазом, надо хоть раз самому прыгнуть с трамплина. Экстаз — он на лицах прыгунов, пролетающих мимо кинокамеры с раскрытыми ртами. У них непередаваемые лица в эти мгновения. Большинство спортсменов в прыжке открывают рот, что и создает это фантастическое ощущение экстаза.
Прыжки с трамплина — не просто испытание физических возможностей, это духовные поиски, преодоление страха смерти и одиночества. В каком-то смысле это спорт самоубийц, спорт, исполненный предельного одиночества. Лыжник при скоростном спуске может затормозить, если потребуется, но прыгуну на трамплине не остановиться. Он как будто устремляется в самую глубокую, самую непроглядную бездну. Эти люди переступают грань человеческих возможностей, побеждая чудовищный страх и тревогу, — вот что меня так восхищает в прыгунах. На трамплине редко увидишь мускулистых атлетов, обычно там прыщавые пареньки, бледные как смерть, с потерянным взглядом. Они мечтают о полете, хотят испытать этот экстаз, отрицающий законы природы. Потому мне всегда казалось, что Штайнер — брат по духу Фицкарральдо, бросившего вызов закону всемирного тяготения, потащив через гору корабль.
У нас было пять операторов и специальные камеры, снимающие на огромной скорости — четыреста-пятьсот кадров в секунду — для последующего замедления. Съемка на такой скорости требует настоящего мастерства. За несколько секунд прокручивается вся катушка, и оператору нужно очень быстро поворачивать камеру, чтобы следить за траекторией прыжка, и в то же время переводить фокус. Для управления такой техникой требовалась недюжинная энергия, но наша группа превосходно справилась с работой.
Я просматривал его семейный альбом и увидел фотографию маленького Штайнера с вороном. Я спросил, что это за птица, а он сказал: «Да ворон у меня был», — и перевернул страницу. Но я перелистнул обратно и сказал: «У тебя что-то связано с этим вороном. Расскажешь?» На протяжении нескольких дней я спрашивал его еще трижды, пока он наконец не согласился поведать эту печальную историю. Видно, что парню очень не по себе, когда он рассказывает, как, когда ему было двенадцать, его единственным другом был ворон, которого он выкормил молоком и хлебом. Оба они, ворон и Штайнер, стыдились своей дружбы. Ворон ждал мальчика подальше от школы, и только когда другие дети расходились, садился ему на плечо, и они вместе шли домой через лес. Потом ворон начал терять перья, и другие птицы заклевали его до полусмерти. Он был так плох, что Штайнеру пришлось его пристрелить. «Такая мука была смотреть, как его заклевывают его же братья за то, что он не может больше летать». За этой сценой идет полет Штайнера в замедленной съемке, больше минуты, а потом на экране появляется перефразированный текст из Роберта Вальзера: «Мне следовало бы остаться на свете одному, только я, Штайнер, и больше ни одного живого существа. Никакого солнца, никакой культуры, я голый, на высокой скале, нет ни ветра, ни снега, ни улиц, ни банков, ни денег, ни времени, ни жизни. Тогда бы я перестал испытывать страх».