Все экскурсии заканчивались, как правило, собором Св. Петра. «Это так следует, – утверждал Гоголь. – На Петра никогда не наглядишься, хотя фасад у него комодом». При входе в собор, вспоминала Смирнова, Гоголь подкалывал свой сюртук, и эта метаморфоза преобразовывала его во фрак, потому что кустоду (хранителю) приказано было требовать церемонный фрак – «из уважения к апостолам, папе и Микеланджело». Однажды, когда они поднимались под купол Св. Петра, фрейлина сказала Гоголю, что ни за что не решилась бы пройти по внутреннему карнизу – хотя он так широк, что по нему могла бы проехать карета, запряженная четверкой лошадей. Гоголь тогда ответил:
«Теперь и я не решился бы, потому что нервы у меня расстроены; но прежде я по целым часам лежал на этом карнизе и верхний слой Петра мне так известен, как едва ли кому другому. Когда вглядишься в Петра и в пропорции его частей, нельзя надивиться довольно гению Микеланджело».
После поездок Гоголь часто заходил в лавку, покупал макароны, масло и пармезан и, несмотря на возражения Смирновой («у Лепре ‹в известном трактире› это всего пять минут берет»), сам долго и обстоятельно готовил обед.
Проживший рядом с Гоголем на виа Феличе зиму 1842/43 г. поэт Н. М. Языков вспоминал, что та зима была «пренегодной»:
«Холодно, сыро, мрачно, дожди проливные, ветры бурные. На прошлой неделе от излишества вод и ветров вечный Тибр вздулся, можно сказать – вышел из себя, и затопил часть Рима так, что на некоторых улицах устраивалось водное сообщение. Теперь он успокоился, но дожди продолжаются и еще не дают надежды на приятный карнавал, которому быть послезавтра! До сих пор я никогда не видел таких ливней, какие здесь: представь себе, что бывают целые дни, когда дождь льет, не переставая ни на минуту, с утра до вечера, и льет как из ведра, как из ушата! Небо как тряпка. Воздух свищет, вода бьет в окна, по улице река течет, в комнате сумерки!»
Письма Гоголя того времени говорят о растущей ностальгии по России:
«Для меня все, до последних мелочей, что ни делается на Руси, теперь стало необыкновенно дорого, близко. Малина и попы интересней всяких колизеев…»
(Письмо А. Данилевскому, февраль 1843); «Сказать правду, для меня давно уже мертво все, что окружает меня здесь ‹в Риме›, и глаза мои всего чаще смотрят только в Россию и нет меры любви к ней» (Письмо С. Шевыреву, февраль 1843)', «У меня точно нет теперь никаких впечатлений и… мне все равно, в Италии ли я, или в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии… Живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле, которые носятся неразлучно со мною, и все, что там ни есть и ни заключено, ближе и ближе становится ежеминутно душе моей» (Письмо А. Данилевскому, июнь 1843).В самом начале мая 1843 г. Гоголь снова уехал из Рима в Германию, а зиму 1843/44 г. провел в Ницце; весной 1844 г. он через Страсбург, Дармштадт, Баден приехал во Франкфурт, где долго – до середины января 1845-го – жил в доме Жуковского. Всю первую половину 1845 г. он провел в разъездах между Германией и Францией – по его мнению, путешествия, «дорога» помогали ему… В эти месяцы метаний по Европе он несколько раз был опять тяжело болен («я едва было не откланялся, но Бог милостив», писал он позднее); тогда же Гоголь дважды сжигал рукописи второго тома «Мертвых душ».