Михась, должно быть, еще не сообразил, как ему дальше действовать. Но ему понятно, что не надо через кого-то связываться с Сазоном Ивановичем. Он лежит задумчивый. И кто не знает, сколько ему лет, мог бы подумать сейчас, что ему под тридцать и что он давно уже серьезно нездоров.
Ева мажет ему желтовато-коричневой, цвета тола, мазью бровь, нос, ухо и уголки губ. Мазь едучая и плохо пахнет.
— Завязывать не будем, так лучше подживет, — говорит Ева. — Полежи. Постарайся уснуть. А я уйду ненадолго. У меня еще есть дела. Но ты не бойся, я недалеко уйду. Я здесь близко буду. Не волнуйся, спи. Все будет хорошо.
Только вечером Ева вывела Михася во двор.
— Надо подышать воздухом. И немножко походи, если можешь. Нет, сначала посидим немножечко.
«Немножечко» — это любимое слово Василия Егоровича. Ева, наверно, у него переняла это слово.
Они садятся на завалинку около крыльца.
Тихо вокруг. Одиноко стоит дом Бугреева у давно затихшей дороги.
Михась вспоминает про себя, как вот отсюда, от этого вот крыльца, Василий Егорович повел их с Феликсом через картофельное поле к оврагу, где он, Михась, впервые услышал о Еве, которая будто бы одна вытащила из болота огромную бомбу, четвертую по счету.
Михась тогда представлял себе Еву совсем не такой, какой она оказалась. А какой оказалась она? Разве Михась может и сейчас одним, или двумя, или десятью словами определить, какая Ева? Что-то в ней есть такое, что привлекает его и будет, наверно, всегда привлекать, и что-то будет всегда отталкивать. Но что?
Михась не старается это выразить, определить. Только чувствует какую-то тяжкую затрудненность в своих отношениях с Евой. Что-то мешает ему быть полностью откровенным с ней. Что-то невысказанное, что и высказать, пожалуй, невозможно, разделяет их. Хотя он; наверно, всегда будет вспоминать ее. Только хорошо, только с благодарностью будет вспоминать.
Луна, выступившая из развалин туманно-черных туч, освещает дом, двор, узкую дорогу против дома, пригорки кладбища. Вечер тихий, безветренный и, кажется, теплый.
Михась сидит в ватной куртке Виктора, в его сапогах, в рубашке и в брюках Василия Егоровича. И еще Ева обмотала ему шею пушистым шарфом.
Михась не помнит Виктора, которого вместе с братом Егорушкой он в прошлом году провожал в партизанский отряд. Он провожал еще двенадцать человек из Жухаловичей. Всех не запомнить. Но, судя по куртке, Виктор был большой, широкоплечий. Два Михася, пожалуй, могли бы влезть в его куртку.
Виктор — муж Евы. Его куртка могла бы ей напомнить сейчас о нем. Однако Ева смотрит на оторванные доски под крыльцом и говорит:
— Оторвала их, а приколотить так и не успела. Василий Егорович был бы недоволен. Он любил аккуратность. Завтра приколочу...
— А где эти ящики с толом?
— Я же говорила тебе — у оврага. Я их уже два раза перепрятывала. Вчера и еще сегодня. Хочешь посмотреть?
Они идут к оврагу не тем путем, каким шли тогда с Василием Егоровичем.
Ева, когда переносила тол, выломала в заборе штакетины — и путь теперь стал короче.
— Вот это тоже надо приколотить, — говорит она. — Завтра приколочу...
Она говорит это, как бы извиняясь перед кем-то, как бы ожидая, что, может быть, сам Василий Егорович еще вернется в свой дом. А он где-то, вот здесь недалеко, схоронен, где-то недалеко от тех могил, в которых хранились и сейчас хранятся собранные им снаряды. Надо бы забрать их отсюда. Надо придумать, как их забрать. Лучше всего поговорить с Сазоном Ивановичем. Он, пожалуй, их отвезет. А Ева укажет могилы...
— Осторожнее иди, — говорит Ева. — Здесь ботва. Она, как проволока, впотьмах цепляет за ноги. Можешь упасть. — И притрагивается к локтю Михася. — Боже мой, боже мой! Я привыкнуть не могу к тому, что ты уже ходишь. Еще утром был почти мертвый. И уже ходишь. Не трудно тебе? Не устал?
— Нисколько.
— Это же просто чудо... Нас учили в институте, что больным после шока нельзя напоминать о прошлом их состоянии. Но я считаю это глупостью. Смотря какие больные. Если мужественные люди, их ничем не испугаешь. Я считаю тебя мужественным. А как же иначе? Я уважаю и люблю только мужественных людей. Вот ты, например, ведь совсем молодой человек. Сколько тебе лет?
— А что?
— Какой странный. Не хочешь даже сказать, сколько тебе лет. Ведь это только женщины скрывают свой возраст. А я, женщина — и не скрываю. Мне сегодня исполнилось уже двадцать два года...
— Это тоже немного, — говорит Михась. — Вот если б сорок два, тогда плохо...
— Двадцать два — это уже серьезно. Для женщины это значит, что уже проходит молодость. Вот так она проходит, — встряхивает головой Ева. На голове у нее вспорхнул легкий платочек.
«Все немецкое, — с еле тронувшей сердце неприязнью думает Михась. — И платочек, наверно, немецкий. Откуда он?»
Ева останавливается у старой сосны, обнажившей на краю оврага свои могучие корни.