— Часы я дарю по случаю... по случаю дня рождения.
— Что ты. Во-первых, это мужские часы, а во-вторых — ну зачем?
— Затем, что я ухожу... Хочу оставить на память. И сегодня — день рождения...
— Ты же не сейчас уходишь?
— Не сейчас, но скоро...
— Нет, я не могу взять часы. Они тебе самому будут нужны.
— Я себе еще достану, — будто угрожает кому-то Михась, глядя в сторону могил. — Новенькие достану. Был бы только я, а я достану...
— Нет, я не могу, — берет его за руку Ева, крепко держит и пристегивает ему часы. — Это — на счастье.
Михась вдруг вспоминает Клавку. Где-то далеко она, когда-то давно-давно он разговаривал с ней. И она тоже говорила — на счастье. Может быть, действительно и Михась — счастливый...
— А аусвайс у тебя плохой, — говорит Ева. — Особенно печать странная. Опасно даже кому-нибудь показывать. Я работаю в городской управе машинисткой. У меня есть знакомые. Я попробую завтра, может, удастся что-нибудь сделать. Может быть, я достану тебе хороший аусвайс. Посидим? показывает она на завалинку у дома.
Михась садится. И вот теперь он чувствует, как сильно устал.
А музыка продолжается. Она продолжается с краткими перерывами — то грустная, то веселая, то опять грустная, то какая-то нервная, крикливая.
— Это в офицерском кафе, — снова прислушивается Ева. — Это недалеко, на плотинке. Они привезли на платформах разборный дом. Уже зеленой краской покрашенный. И собрали на плотинке. Но внутри там очень оригинально. Представляешь, просто колесо от деревенской телеги, а на нем разноцветные лампочки? Это такие люстры у них. А над каждым столиком японские фонарики. Очень оригинально...
— И кто туда ходит?
— Немцы и кого они приглашают.
— А кого они приглашают? Овчарок?
— Каких овчарок?
— У нас в отряде этих девок-потаскух, которые ходят к немцам в ихние рестораны, называют «немецкие овчарки». Партизаны считают, что их надо стрелять, как самих немцев, как полицаев...
— Значит, если я там два раза была, значит, меня тоже?..
Михась молчит.
— Мне только непонятно, — говорит он после долгого молчания, — как же так? Василий Егорыч рассказывал, что у вас даже соли не было. А я смотрю, у вас знакомства, какой-то Эрик. И приглашают даже к ихним офицерам в этот самый... кафе. И вещи немецкие. Как же это получается?
Он забылся, Михась. Он забыл, должно быть, кто сидит с ним рядом и что сделала для него эта женщина.
— Ну так, если рассуждать, — продолжает он почти как Сазон Иванович, зачем порядочная советская девушка, или замужняя жена, или даже вдова, например, пойдет к ихним офицерам заводить знакомства? Они же не бесплатно ее приглашают. Тот же Эрик прекрасный. Если у нее, у женщины, есть женская совесть и она не хочет быть овчаркой, она же ни за что не пойдет...
Ева сидит окаменевшая. Потом она встает и уходит в дом.
Вот теперь Михась понимает, что перехватил. Женщина спасла ему жизнь, возится с ним, оберегает его. А он...
И в то же время Михась вдруг чувствует какое-то облегчение. Все это он уже давно хотел сказать. И все это он наконец сказал. Пусть теперь будет что будет. Он не мог промолчать.
Ева выходит из дома. В руке у нее что-то черное поблескивает. Пистолет. Что она хочет делать? Стрелять? Нет, она протягивает ему пистолет и еще две обоймы. И кричит:
— Стреляй! Стреляй в меня, если я... если я — овчарка. Стреляй! Ваши же в отряде считают, что надо стрелять в овчарок...
Михась кладет пистолет в карман. И при нем еще две обоймы. Это, наверно, тот пистолет, о котором говорил Феликс. Итальянский.
— Ну что же не стреляешь? Струсил? Или тебе жалко меня? Партизан не должен жалеть овчарок. Их не за что жалеть. Стреляй!
— Ева, Ева, — говорит Михась. И в свете луны с содроганием видит, какая она красивая. Какая она просто сказочно красивая, когда у нее горят глаза и набухают слезами.
— Ну, стреляй же! Или я буду тебя презирать, как трусишку. Я буду тебя презирать!
Она садится и закрывает лицо руками. Легкий ее платочек, немецкий платочек, полощется, как под ветром. Еву сотрясают рыдания.
— Ева, Ева, — повторяет Михась. — Я сказал... Я ведь не так... Я хотел...
— Не смей, — вдруг поднимает голову Ева. — Не смей извиняться! Мне это не надо. Не смей!
Она кричит. И все это происходит под окнами. Может проснуться Софья Казимировна. Может кто-то, кто проходит случайно сейчас мимо, услышать это с дороги.
А музыка в офицерском кафе на плотинке звучит все громче, все сильнее.
Музыка как будто приближается к этому дому. Как будто снова едут сюда немецкие мотоциклисты и везут с собой эту подрагивающую, трескучую, припадочную музыку.
Эту музыку сочинили, придумали в Германии, в Центральной Европе или где-то за океаном, чтобы по ночам, в ночных ресторанах, возбуждать притупленные нервы изувеченных благополучием, богатых людей.
У нас, в нашей стране, и до войны не было такой музыки. И не было богатых ресторанов. И очень богатых людей не было. Но музыка эта способна волновать, возбуждать не только богатых.