Хома со своим громоздким транспортом стоял, замаскировавшись, в одном из оврагов, в километре от станции. Может, и здесь пробивалась из земли молодая зелень, может, и здесь весна заявляла о себе, но Хома не замечал ее. Ему казалось, что опять возвращается ненастная осень. Ветер разгуливался, собирался дождь. Низко над фронтом нависли темные косматые тучи, стремительно летя против ветра. Потемнели посадки, пригибаясь к дорогам. Нефтяные вышки, четко очерченные днем, сейчас едва маячили на близких и далеких холмах. Только станция горела все ярче, грохотала, билась среди поля гигантскими черно-багровыми крыльями дыма.
Поле жалобно стонало, нагоняя на Хому тоскливые думы. Вспоминался родной дом, жена, вспоминалось все то, до боли влекущее, что могло осуществиться только после войны. Это была одна из тех минут, когда солдату чего-то остро недостает, когда сердце у него вдруг защемит, и он неожиданно почувствует, как далеко зашел, как трудно вернуться назад, какие холодные дали отделяют его от родного края. В такие минуты Хому неудержимо тянуло к своим огневикам. С ними на переднем крае, в самом сердце боя, он чувствовал себя увереннее и безопасней, чем в поистине безопасном необстреливаемом овраге. Но здесь он был без них, без своих огневиков. Поэтому, как только стало известно, что первые подразделения ворвались на территорию станции, Хома сел на коня и махнул ездовым:
— За мной!
На станции еще все трещало и дышало жаром, когда Хаецкий во главе своего обоза ринулся через переезд. Колеса подпрыгивали на развороченных рельсах, лошади путались в оборванных телеграфных проводах, а ездовые гнали все быстрее. Обгоняя один другого, они с разгона влетали в пристанционный поселок, как в огненную просеку. Обвалившиеся стены, снесенные крыши, изломанные заборы… Вся улица изрыта свежими воронками, на дне которых еще белеет устойчивый дым. Храпят чуткие кони, вдыхая ноздрями тяжелый смрад тлеющего тряпья, горелой сажи, газа недавно разорвавшихся мин. Ветер с гулом раздувает пламя, и оно бьет жаркими клочьями из дверей пустых гулких пакгаузов. Слышно, как раскаленные гвозди, срываясь с жестяных покареженных кровель, словно осколки, свистят в небо.
Пехота, заняв первые кварталы, уже вела бой где-то в центре, но пули еще жужжали вдоль улиц и переулков. Хаецкий, развернувшись на перекрестке, кинулся на северную окраину, куда, как ему казалось, углубились и его огневики. Проехав немного узким, изломанным переулком и не встретив однополчан, Хома из осторожности остановил повозки и, передав коня ездовым, отправился пешком искать своих.
Все больше темнело, стал накрапывать дождь. Нигде не видно никого. Окна домов, мимо которых пробегал Хома, смотрели на него темными провалами. Может, потому, что, пробежав улочку из конца в конец, он не встретил никого из своих, — все окружающее особенно остро пахнуло на него чужбиной… Даже мелкий дождь, усиливаясь, бил ему в лицо как-то неприязненно.
На краю улочки Хома остановился. Дальше тянулся пустырь, загроможденный разбитыми машинами и тракторами. «Вот бы добыть разрешение и послать один домой, — подумал мимоходом Хома. — Какая радость была бы в колхозе! Хаецкий с фронта трактор прислал! А то жинки лопатами землю копают…»
За пустырем виднелись длинные серые пакгаузы. «Склады, — мелькнуло у Хомы. — Может быть, с овсом? Добре, если с овсом! Набрал бы для коней!» У одной двери суетилось несколько фигур. Как будто рвались внутрь, высаживали ее прикладами. Наверное, разведчики. Хома через пустырь разогнался к ним. И вдруг со всего разбега дернулся на месте, присел и, спрыгнув в ближайшую воронку, выбросил автомат вперед.
У сарая были немцы.