Только сейчас Хома понял, что они не высаживали дверь, а, наоборот, забивали ее, чем-то обливая сверху. У одного в руке блеснул огонек, и пламя лизнуло массивную дверь. В тот же миг Хаецкий выпустил очередь из автомата. Двое или трое сразу упали, остальные, пригибаясь, бросились наутек. Хома наводил автомат на каждого в отдельности и скашивал короткой уверенной очередью. Последнего пуля догнала уже на углу длинного сарая. Выскочив из воронки, Хаецкий кинулся вперед. Уже прыгая по ступенькам, он услышал, как внутри сарая ревмя ревут, кричат, стонут многочисленные людские голоса. Десятки кулаков бьют в дверь, заложенную снаружи толстым ломом. Пламя уже подбиралось по двери к самой крыше. Перевернув автомат, Хома ударил прикладом по огромному металлическому замку. Внутри сразу притихли, но в следующую секунду закричали с еще большей силой — дико, страшно, нечеловечески. Хаецкий подскакивал к горящей двери, бил и снова отскакивал. Уже тлел на нем рукав, уже потрескался приклад, а замок все не поддавался. Хаецкий оглянулся вокруг, ища глазами что-нибудь более солидное, чем приклад. Обломок рельса!.. Он был такой тяжелый, что при других обстоятельствах Хаецкий, конечно, ни за что не поднял бы его. Но сейчас силы его умножились, и он, схватив стальной обломок, размахнулся им, синея от натуги. Горели обожженные руки и будто прирастали мясом к железу. Изо всех сил ударил по замку. Замок раскрылся. Едва Хома успел выбить его из петли, как дверь с грохотом распахнулась, и из сарая повалила плотная кричащая толпа. Мимо Хомы замелькали смертельно бледные, искаженные ужасом лица мужчин и женщин. Словно мертвецы встали из гробов. Застывшие, неподвижные глаза смотрели прямо перед собой. Не задерживаясь, люди бежали сквозь пламя, стучали деревянными колодками по ступеням, рассыпались по пустырю, кидались наобум — кто куда. Хома пытался остановить их, но они не замечали его.
Лавируя между тракторами и изувеченными машинами, не останавливаясь, не оглядываясь, втянув головы в плечи, будто ожидая выстрела в спину, они бежали в серые тихие сумерки поля.
Только слабенькая девочка, похожая в своих шароварах на лыжницу, остановилась, услышав голос Хомы, взглянула на него мгновенно выросшими большими глазами и припала к нему, забилась, затрепетала.
— Наши! — обессиленно заплакала девочка. — Наши, наши!
Хома бережно оторвал ее от себя и только сейчас, при свете пылающего сарая, заметил у нее на рукаве желтую нашивку с коротким словом: Ost.
Хома не знал значения этого чужого слова, но сразу почувствовал в нем что-то позорное, уродливое, как клеймо. Схватил нашивку, сорвал ее и гневно швырнул под ноги.
— Сестра! — волнуясь, сказал он. — Далеко ж я тебя встретил, сестра!
Девочка посмотрела на свой изодранный рукав, потом на Хому, потом опять на рукав. Глаза ее, еще полные дрожащих слез, вдруг наполнились ярким светом, и она закричала:
— Бронислава! Радомир! Ян!
Кое-кто из бежавших неуверенно начал оглядываться, потом останавливался и, заметив советского солдата, бросался к нему, как к защитнику. Через минуту Хому обступили люди и прижимались к нему, запыхавшиеся, возбужденные и растерянные.
Рабы, невольники… Истощенные, бледные, будто годами не видели солнца… В беретах, в фуражках, в кепках, простоволосые… Блестящими, как после болезни, глазами смотрели они на него со всех сторон. Говорили на разных языках, тянулись к нему руками. Перепуганные взгляды их находили опору в этом загорелом, обожженном стужами лице, в этой темной тугой шее, облитой сияньем близкого зарева. А Хома, веселый и радостный, поворачивался среди них своими широкими плечами, срывал с рукавов желтые нашивки и отбрасывал прочь.
— Отныне вы свободны!
— Свободны! — это слово повторялось на многих языках. — Свободны! Свободны!..
— Навсегда свободны!
У одного не было нашивки.
— Это француз, — объяснила Хоме землячка. — Мсье Жан… У них не было нашивок.
Старик француз закивал бородой, взволнованно залепетал:
— Же ву, же ву…
— Живу, говоришь? — Хаецкий приветливо хлопнул его по плечу. — Живи на здоровье, го-го-го!.. И больше не попадайся людоедам в лапы!
Невольники наперебой обращались к нему на разных языках. Хаецкий понимал далеко не все, но одно он постиг: это он вернул этим людям самое дорогое, самое прекрасное — жизнь и свободу. Сознание значительности этой минуты наполняло его счастливой гордостью. Это он дал им нынешний ветреный вечер и эти широкие дороги в родные края, и звонкий завтрашний день. Сегодня их несчастья должны были кончиться навсегда. Сколько людских надежд и мечтаний задохнулось бы дымом в этом сарае, погибло бы под пылающей крышей!.. Когда-нибудь комиссии и строгие эксперты откопали бы обугленные кости. Но разве откопаешь мысли, разве воскресишь мечты, нетерпеливо рвущиеся в окутанную сумерками даль, туда, где люди мысленно встречаются со своими семьями и друзьями, ласкают давно невиданных детей…