— Ладно, идите, Беляева, — проговорил он так, будто на что-то решился. — Устали, я думаю…
— Что вы, товарищ старший лейтенант! — горячо запротестовала Шура.
Она отошла, взволнованная его заботливостью, изумлявшей девушку во всех случаях, когда участливое внимание было направлено на нее самое. Тем сильнее оно тронуло ее сейчас, когда Шура чувствовала себя виноватой. Вчера ей удалось без приключений миновать лесок, потому что пробиралась она, как и докладывала об этом, вдоль опушки. Была облачная ночь, и Беляева не опасалась, что ее заметят немцы. Сегодня двигаться опушкой казалось рискованным, но так или иначе Шура сознавала себя ответственной за все в этом походе. И, подхваченная новой волной благодарности, умиления, любви к тем, кто шел с нею здесь и кто ждал за недалеким шоссе, девушка устремилась вперед.
Все — и капитан Подласкин, командир ее батальона, и великодушный старший лейтенант Горбунов, и недосягаемый полковник Богданов, и высокий красноармеец с удивительной фамилией Двоеглазов, — все они были превосходными, сильными, верными, милыми людьми. Они карабкались сейчас в обжигающем месиве воды и снега, или сражались рядом под уничтожающим светом ракет, или этой ночью шли в другие бои на огромном пространстве фронта, пересекавшего материк. Они были разными: суровыми, неразговорчивыми, общительными, шумливыми, чаще озабоченными, но их делали похожими друг на друга воинская доблесть и высокие человеческие добродетели. Всех их объединяло фамильное сходство героев. Быть может, оно распространялось и на нее, Шуру Беляеву, ибо она шла вместе с ними. «Ах, как хорошо! Как хорошо!», повторяла девушка, задыхаясь от гордости и непомерных усилий. Она проваливалась, падала, снег забивался ей в рот. Сорочка на теле промокла от пота, и в валенках появилась колючая, как гвозди, вода.
Люди переползали болото, и девушка обгоняла их. Она чувствовала на губах соленый вкус пота или слез, пальцы ее закоченели, нестерпимая боль пронизывала ноги. Она видела только снег, много снега, светлого, сыпучего, невесомого и темного, тяжелого, как намокшая глина. В снегу мелькали черные лица с открытыми ртами, глаза, воспламененные яростью, протянутые руки, автоматы… Шура не помнила, сколько времени это продолжалось, но наконец догнала переднюю группу разведчиков.
По ту сторону трясины лес был гуще, и Горбунов некоторое время ожидал, когда подтянется сюда весь, батальон. Перестроившись, люди снова двинулись. И тут до сознания девушки дошел новый необычайный звук — негромкое позвякивание, исходившее отовсюду. Она долго прислушивалась, пока поняла, что это звучит обледенелая одежда сотен бойцов. Лунный колдовской свет слабо вспыхивал на их кованой серебряной одежде. Полы шинели у Шуры бились одна о другую, издавая глуховатый стук.
Батальон повернул направо и развертывался в боевой порядок, когда прогремел одинокий выстрел. Шура увидела темное пятно, мелькнувшее за голубыми стволами, и голос, похожий на вопль птицы, о чем-то прокричал там. В роще стало очень тихо. Вдруг впереди, на опушке, забилось пламя пулемета, и огромные тени деревьев, разом отделившиеся от стволов, заметались по лесу.
Беляева быстро легла, и рядом растянулся Румянцев. Левее упал Двоеглазов и выставил перед собой автомат. Бойцы молчали, так как говорить, собственно, было не о чем. Немецкий пулемет перекрывал им выход из рощи, и, чтобы итти дальше, следовало его уничтожить. Весь батальон притих на снегу. Пулемет внезапно смолк, и Румянцев обернулся через плечо к своим. Он поднял палец ко рту и покачал головой, запрещая какой бы то ни было шум. Так, не двигаясь, разведчики лежали минут пять, и Шура оплакивала свою недолгую радость. Не испуг — ибо чего может бояться обстрелянный солдат! — но печаль сразила девушкy. Пробираясь безлунной ночью метрах в полутораста отсюда, она, разумеется, могла и не засечь эту огневую точку. Быть может, даже пулемёт был установлен сегодня, когда немцы заметили следы на снегу. Но подобные оправдания обычно нужны лишь тем, кто свою жизнь отделяет от судьбы общего дела. Донесение Беляевой оказалось ошибочным, и она не могла простить себе этого. Несчастье было столь большим, что в первые минуты девушка сильнее всего пожалела себя, свое недавнее чудесное веселье, утраченное навсегда. Мир ее омрачился, стал угрюмым, серым, глухим. «Невезучая я, ой, невезучая!», чуть не вслух твердила Шура свой собственный приговор. Он был окончательным, как бы ни отнеслись теперь к ней товарищи и начальники. Сокрушаясь, словно от обиды, девушка завидовала Румянцеву, спокойно поглядывавшему по сторонам, Двоеглазову, удобно примостившемуся за снежным бугорком. Они были такими же, как она, бойцами, но казались удачниками и счастливцами, не в пример ей. «Почему мне такое? Почему я?», спрашивала Шура, тоскуя и ужасаясь.