Заходящее солнце вызолотило окна домов, как-то особенно ярко высветило белизну простыней, белья и бинтов, вывешенных на просушку. Простыней, белья и бинтов было так много, что мне показалось, что у каждого дома снова по-весеннему расцвела черемуха…
Из вагона вышел начальник поезда. Он был таким же собранным, подтянутым, красивым, как и утром. Казалось, что минувший трудный и долгий день ничуть не утомил его.
Офицер подошел к нам и стал, как и мы, молча смотреть на поселок, на заходящее солнце.
– Как они там? – кивнул кто-то из взрослых в сторону вагонов.
– Блаженствуют. Спят, – не глядя на спрашивающего, ответил врач.
– Жить будут?
– Будут. Обязательно будут. Они обязаны жить…
И поверьте, я до сих пор помню – тот вечер был теплый, тихий, добрый, такой, каких будет много, много после войны, после Победы.
Люська-воровка
Мужа своего, Гришу моего незабвенного, проводила я на фронт в 43-м году. До этого он забронированный был – бронь имел. Так говорили о тех мужиках, которых по той или иной причине в армию не призывали, на фронт не отправляли. Чаще всего они в таких местах работали, где без них обойтись нельзя было, – на шахтах, на железной дороге, на строительстве мостов, на военных аэродромах.
Мой-то Гриша мост строил через реку нашу. Вон мост-то этот из окна видно. Смотрю иногда – Гришу вспоминаю. Этот мост тогда военное значение имел. По нему после наши войска Китай от японских самураев освобождать шли.
Достроила Гришина бригада мост, и всем скопом мужики на фронт ушли. Осталась я одна с тремя детьми. Старшему, Андрюшке, – одиннадцать, средней, Аленке, – семь, младшему, Ленечке, – три.
Остались мы без Гриши и сразу заголодали. До этого мы голод как бы со стороны видели: многие семьи в селе голодали – шелуху картофельную ели, на мангире, щавеле перебивались, – но нас эта беда обочь обходила.
Грише паек выдавали. Работа у них была тяжелая, опасная, на большой высоте над водой с утра до вечера трудились, ну и подкармливали их. Гриша же каждый сухарик, каждую плитку жмыха, каждый килограмм гороха – домой, нам, нес. Кроме того, он рыбаком хорошим был. Там же, недалеко от моста строящегося, два-три перемета ставил и почти каждую неделю то пару сомов, то пару красноперов или щук приносил.
Картошку сажали. Капуста, свекла, морковь не выводились. Не голодали.
А ушел Гриша, и все как-то в один момент набок повалилось. Хлеба, что я на карточки получала, не хватать стало.
Картошка так убавляться начала – того гляди без семян останемся. Андрюшка с друзьями-пацанами такими же за рыбалку принялся – учебу школьную подзапустил, а рыбой – голяшками малюсенькими – раза два нас угостил, и все.
Вижу я – дело худо. Впереди – ни просвета. Стала от маленьких кусочков хлеба крохи отламывать – в холщовый мешочек, подсушив, складывать, к черному дню готовиться.
Месяца за два-три у меня килограмма полтора-два сухариков накопилось. В случае чего с ребятишками с неделю продержаться можно будет, конечно, если к тому же какой-нибудь приварок придумать – свеколку, морковку одну-другую отварить…
Мешочек с сухариками я даже детям не показывала. Просить начнут – не выдержу, скормлю. Мышей в доме не было. В войну в домах вообще мышей мало было. Делать нечего было – вот и ушли. Еду, если она была, люди научились так хранить – не то что мышь, комар носа не подточит. И все же я и мышей остерегалась. А вдруг да какая объявится…
Так вот, значит, мешочек с сухариками я в мужнин брезентовый рюкзак – с ним Гриша и на работу, и на рыбалку ходил – положила, а рюкзак под самый потолок в сенях повесила. Гвоздь для этого чуть не впритык к потолку вбила и повесила.
Была у нас в ту пору кошка. Люськой ее звали. Хорошая была кошка. Ласковая, умная, а уж мышатница – за сто метров мышь слышала и чуяла. Люську мы задолго до войны в дом взяли, да к 43-му году она уже отяжелела, состарилась. Спит, бывало, днем и ночью где-нибудь в уголке и из дома только по великой нужде выходит. Даже за воробьями охотиться перестала. Поняла – бесполезно. Ни скорости, ни гибкости. Зря последние стариковские силы тратить не стоит.
А есть же, как и все мы, Люська, естественно, постоянно хотела. Сядет, бывало, у стола, когда мы свои крохи едим да кипяток швыркаем, – смотрит горестно и даже не мяучит – понимает: нам и самим есть нечего.
Посидит-посидит и снова спать уйдет. Конечно, не выдерживали мы – отщипывали от своих паек крошки, но накормить досыта не могли, сами досыта не ели.
Страшная штука – голод. Ох, страшная. На все он и человека, и любую божью тварь толкнуть может…
Проснулась я однажды ночью, летом это было, по привычке прислушалась – дети спят. Спокойно спят, носами посапывают. Лежу и так же привычно думаю: «Как там Гриша? Жив ли, здоров ли? Что-то писем давно нет»…