Приступая с сердечным содроганием к донесению того, что человеколюбивейшему вашему сердцу принесть может соболезнование о человечестве, и ободряюсь токмо тем, что самое спасение многих и на будущее время примера сего требует. Человечество же останется без мучения, ибо как в сентенции сказано глухо, чтоб четвертовать, следовательно, и намерен я секретно сказать Архарову, чтоб он прежде приказал отсечь голову, а потом уже остальное, сказав после, ежели бы кто ево о сем спрашивать стал, что как в сентенции о том ничево не сказано, примеров же такому наказанию еще не было, следовательно, ежели и есть ошибка, она извинительна быть может. А как Архаров, сколько я наслышался, да и сам приметить мог, человек весьма усердной, расторопной и в городе любим, то все сие тем удобнее зделано быть может, иначе по незнанию и непроворству тех людей, коим бы производить следовало…»
Вяземский еще немного поводил пером, потом, перечитав написанное, подумал, что надобно оправдаться попроворнее и покрепче, припугнув императрицу. И приписал: « Из следующей при сем сентенции ваше величество усмотреть изволите, что сколько можно уменьшено число казне нареченных, да и прочие телесные наказания облегчаемы до самой крайней возможности, ибо известная лютость и безчеловечие злодея и сообщников его столько всех противо их вооружила, что всякое уменьшенное против сего положения принято бы было предосудительно…»
Тут генерал-прокурор прикинул, что перегнул с предосудительностью. Однако ж марать строчки не стал, а «подсластил»: «Закон мой всегдашней есть высочайшее вашего величества соизволение, почему и осмеливаюсь всеподданнейше просить оного».
Фраза легла на бумагу лито, к удовольствию князя. Он даже зажмурился, почувствовав, как его отпустила тревога. Нет, это он к месту ввернул? Это как раз то, о чем сама императрица ему писала: «Видя ваше угодное мне поведение, вас не выдам!»
Получив на утверждение сентенцию, Екатерина не изменила ни одной строчки. Памятуя о письме генерал-прокурора, подписала все как есть. 10 января в одиннадцать часов дня на Болоте Пугачев был казнен, а неделю спустя в столицу въехала императрица. Волконский расстарался – встреча была пышности необычайной. На следующий день поутру Екатерина изволила инкогнито – в закрытой карете – проехаться по улицам города.
Императрица никогда не жаловала Москву с ее строптивым дворянством, обиженными сановниками и отставленными фаворитами. Москва – не Петербург, здесь не притопнешь, не осадишь грозным окриком – половина не служила, а усердно занималась тем, что проживала свои имения. Таких просто не приструнишь. Оттого шло из Москвы одно ворчание, для ушей прискорбное. Вот и с Пугачевым московское дворянство больше иных старалось, однако ж старание это было налицо, когда самозванец сидел в клетке, а не гулял на воле. До того ж не старание было, а стенания. Счастливо, что ныне все эти злосчастные беспокойства кончились.
Карета свернула к Москве-реке, на льду которой перед Екатериной предстала странная картина – десятка два мужиков под присмотром двух будочников грузили на розвальни снег.
– Посмотрите, Александр Алексеевич, неужто в Москве снежным извозом промышляют, – воскликнула заинтригованная императрица, обращаясь к Вяземскому.
Генерал-прокурор, взятый Екатериной для досмотра столицы, был крайне озадачен.
– Уж и не знаю, что и думать.
– А у нас великое стеснение в казне. Может, на снег надобно налог утвердить? – рассмеялась императрица. – Не будем гадать, поедем следом да посмотрим на этого московского креза, снегом промышляющего.
Ехать пришлось недолго. Розвальни остановились на Болотной площади, одна половина которой чернела пепелищем, другая белела свежим снегом. Мужики под грозным окриком осанистого человека в полковничьем мундире проворно забросали торчавшие головни снегом и принялись утаптывать его. Туг уж Екатерина все поняла: это же сожженный эшафот злодея, остатки которого по бесснежной зиме привезенным снегом от нее прячут. Ай да князь Волконский! Вот усердие так усердие!
Вяземский, который тоже сообразил, что к чему, и теперь проклинал про себя ничего не сказавшего ему генерал-губернатора, собрался было приказать ехать дальше, но Екатерина остановила его.
– Постойте, нельзя ли позвать полковника?
– Архарова? Сейчас, ваше величество.
Вяземский открыл дверь и уже было высунул ногу в поисках подножки, но дальнозоркий Архаров успел углядеть царицу и подлетел молодцом – треуголка сорвана, из ноздрей пар.
– Вы полковник Архаров? – приветливо улыбнулась императрица. – Мне давеча Александр Алексеевич рассказывал про вашу… промашку на экзекуции. Нехорошо, сударь, совсем нехорошо. Сказывают, будто через эту оплошность достойного генерала Панина едва удар не хватил.
– Во всем виноват палач, – ответил Архаров. – Уж я его разругал.
– Как же вы, сударь, ругались? Не стесняйтесь!
Архаров и не стеснялся, зная, что своим усердным голосом монаршью благосклонность обрести сможет. Обер-полицмейстер вобрал своей могучей грудью побольше воздуха и гаркнул на всю площадь: