Николай Руденский: – Ее статус, и научный, и человеческий, скоро намного обогнал ее официальный академический статус: подумаешь, кандидат наук… А когда она приезжала из Ленинграда в Москву, где был головной институт, и выступала с докладом, собирались все – молодые, пожилые, остепененные, и слушали ее очень внимательно. Выступать она умела; завораживала. Потом, конечно, эту завороженность с себя стряхивали, небрежно пожимали плечами: впечатление, конечно, производит, но по сути-то что же… ну, знает человек английский язык, начиталась… ну, привлекает тут социологию, психологию, может, это и неплохо… На самом деле, доклады ее были очень толковыми и полезными, поскольку о мировой науке большинство этнографов, честно говоря, имели весьма смутное представление, а она часто и много говорила о самом главном для ученого – о методологии. Только потом, в Америке, я понял, что еше тогда, в кандидатской, она работала на уровне мировой науки, с принятой там дотошностью и особым вниманием к методам. Потому обильное цитирование работ как источника не информации, а именно методов; скажем, речь идет о татарах в Ленинграде – цитируется работа о пуэрториканцах в Чикаго: методические тонкости. На Западе этим тогда никого удивить было нельзя, у нас – большая редкость.
Людмила Иодковская: – Отношение к ней в профессиональной среде было не такое уж однозначное. Когда они с Мишей переехали в Москву, я сначала думала, не пойти ли ей в МГУ – так не взяли. Мы, сказали, очень ее уважаем, но она – женщина сильная и острая, прирожденный лидер, она нам тут всех разгонит…
Николай Руденский: – Вообще у Института этнографии в семидесятые-восьмидесятые была хорошая репутация. При всех многочисленных ограничениях была возможность более-менее нормальной дискуссии и тайный пафос общего противостояния закоренелым марксистам всех объединял, тут молодые сотрудники и руководство были едины. Но о реальных конфликтах, конечно же, упоминать было совершенно невозможно; даже когда они во всю разгорелись, я помню, нас на ученом совете призывали к деликатности: если мы скажем о Карабахе, например, то завтра начнется то-то, а послезавтра – того хуже. Этнографу слушать это было особенно забавно, вдруг являлась иллюстрация архаического сознания: если о каком-то явлении не говорить, то его и не будет.