В шестьдесят третьем году, в последнем классе Абрамов попал в физико-математический интернат при МГУ. А оттуда на мехмат, где с третьего курса работал учителем, потом завучем знаменитой колмогоровской школы. После университета Колмогоров пригласил ученика в аспирантуру, но не на чистую математику, а писать учебник. Оказалось, что для этого нужна развитая математическая культура. Колмогоров дал страничку аксиом. положенных в основу школьного курса планиметрии. Надо было построить геометрию. Абрамов испугался. Подобные задачи делали великие умы – Эвклид, Гильберт, Вейль… Но здесь была новая аксиоматика, и нужно было по-другому построить геометрию, пройти весь путь. «Такое уникальное чувство, – вспоминает Абрамов, – строить науку с самого нуля». – «И ты построил?» – «Да» – тихо говорит он.
«Понимаешь, – рассказывает Абрамов о той колмогоровекой задачке, – нужно было доказывать самые очевидные веши, про которые в учебнике пишут: очевидно, что… А это, может быть, вовсе не очевидно. Доказывать, пробиваться сквозь все это… Но зато что дало? Теперь я смотрел на учебник с открытыми глазами. Сплошь и рядом там надо было что-то упрошать, а для этого решать новую задачу, пусть несложную. Но попадались и сложные. Над определением «ломаной» мы думали несколько дней. Выяснилось, что его нет в природе…».
Сам я не математик, хотя когда-то, в те же примерно годы, что и Абрамов, кончал подобную школу. Учился в 444-й у знаменитого Семена Исааковича Шварцбурда. в лаборатории которого в АПН Абрамов позднее работал. Дружил в молодости с одноклассником Саши по интернату (как удивительно узок круг тех. кто оказывает влияние на судьбу, какие удивительные пересечения, «ломаные» она вычерчивает).
«Так вот, можешь себе представить, что математик такого суперуровня, как Колмогоров, думает днем и ночью о какой-то ломаной. Это старая проблема сочетания научности и доступности. Школьная наука должна быть доступна, но все-таки нужно, чтобы в учебнике не было вранья; можно что-то умалчивать, но вранья не должно быть. А у Андрея Николаевича, – говорит Саша, – была идея привести основания математики в такое состояние, чтобы их можно было объяснить четырнадцатилетнему».
Снова врывается телефонный звонок. Звонят из села Текос – Центра академика Михаила Петровича Щетинина. Знаменитого педагога-новатора опять громят за нестандартную школу, ломающую представление о привычном. Дети Щетинина начинают учиться в четыре года, в десять заканчивают девятилетку, в четырнадцать-пятнадцать становятся студентами. У ученика Щетинина, четырехлетнего Ярослава, спросили, что такое нервная система, а он ответил: «Это такое дерево, которое во мне растет…».
«Скажи, а у Колмогорова было чувство юмора?» – «Да, но я только один раз видел, как он хохотал, вспоминая эпизод из юности. В двадцатые годы они жили за городом, добирались по непролазной грязи. Чтобы дойти до трамвая, надевали галоши и проделывали такой эксперимент; утром оставляли их на остановке, а когда возвращались, смотрели – галоши были на месте». – «Он был с «загибом», как Ландау?» – «Нет, скорее всего в нем было что-то юношеское, детское. Однажды, году в восьмидесятом, он лежал в больнице, и я ему читал воспоминания Вознесенского о Пастернаке. Там была пастернаковская строка: «Мне 14 лет и теперь уже навсегда». И Андрей Николаевич рассказал свою теорию. Он считал, что человек останавливается в своем внутреннем мире в каком-то возрасте, и чем раньше останавливается, тем он гениальней. Вот, сказал про одного математика, он – гений, остановился в возрасте пяти лет, когда кошкам хвосты откручивают… Я спросил Андрея Николаевича, а вам сколько лет? И он ответил – четырнадцать…».
«А тебе сколько?» – спрашиваю Абрамова. – «Мне? Думаю, восемнадцать».
Именно так, думаю я о своем друге, ему восемнадцать лет. Говорят, в нем столько юношеской наивности. Максимализма, когда касается дела. Ставит такую планку – ведь явно вроде недостижимую. Ему кажется, что мир, деятельность человека в нем строятся на очевидных основах, и нужно только, чтобы захотели другие, от кого это зависит. Но то, что те, от кого это зависит, не хотят или не могут, приводит его в состояние катастрофизма, печали, и тогда говорить с ним о чем-нибудь совершенно невозможно.
Вот опять сел на своего конька. «Послушай, – замечает Абрамов, – есть идея национального проекта по образованию. Нельзя больше ждать, посмотри, куда катимся. Почему Курчатов мог собрать коллектив, напрячь усилия… Почему мы не можем?» – «Но Саша, образование – не бомба, это же века…» – «Да» – соглашается он, но вижу, это его не убеждает.