Основание Петербурга вовсе не означало превращения его, точно по мановению волшебной палочки, или точнее, царской дубины, в столицу. Будущее долго висело на волоске и решалось вдали от него — в Польше, затем на Украине и, наконец, под Полтавою. Не случайно Карл XII язвил относительно отвоеванных и основанных царем в Прибалтике крепостей, которые он собирался удостоить чести быть возвращенными шведской короне. Полтава обратила эти обещания в прах. Перелом в Северной войне стал переломом в судьбе и Петербурга. Петр первым понял это. Не случайно вечером в день баталии он вывел в письме Апраксину строчки, которые стали хрестоматийными: «Ныне уже совершенно камень во основание С.-Петербурга положен с помощию Божиею».
Но какое будущее? Город на болоте, словно в насмешку названный Петром «парадизом» — раем, по мере устроения, желания и возможности стал примерять на себя столичные костюмы. В 1712 году в Петербург переезжают царский двор и часть семейства — царские сестры, вдова и дети умершего брата Ивана, наследник Алексей. Тогда же велено было во время церковной службы называть Петербург «царствующим градом».
В конце 1713 года следом за двором тронулся Сенат с сенаторами. Начался великий исход аристократии из старой столицы. Исход по большей части со вздохами и слезами — страшно было подыматься с насиженных мест, отрываться от родных могил и ехать в проклинаемый про себя «парадиз». Это не выдумка автора. Переводчик прусского посольства И.Г. Фоккеродт, человек любознательный и по-немецки пунктуальный, пишет о странном свойстве русских: в обществе они без устали расхваливают все сделанное Петром, но едва сблизишься — затягивают совершенно иную «песню». Все петровские начинания они «умеют превосходно обращать в смешную сторону, кроме того Петербург и флот в их глазах мерзость, и уже туг не бывает у них недостатка в доказательствах для подтверждения этого положения». Вывод Фоккеродта очень печален: русские ненавидят Петербург.
В 1715 году в Петербурге появились центральные исполнительные органы — коллегии. На этот раз обошлись без переездов. Старые приказы тихо скончались в Москве, уступив место европеизированным коллегиям. Впрочем, обритые и обряженные в парики новоявленные служащие коллегий мздоимствовали и крали с тем же рвением, что и московские приказные. В этом преемственность была соблюдена полностью — и версты, и перемена места на ней не отразились.
После смерти патриарха Адриана царь не разрешал проводить избрание нового архипастыря. В лице патриарха он опасался встретить противника своим планам. В 1721 году был образован Святейший Синод, поставивший церковную власть в еще большую зависимость от самодержавия. Тогда же выяснилось, что в этой смене был еще один смысл: известно, как бы отнесся патриарх к переезду на гнилые невские берега, подальше от почитаемых всеми святынь. Члены новоустроенного Синода перечить государевой воле не осмелились. Собрались и поехали.
К концу жизни Петра Петербург стал средоточием высшей государственной власти, столицей Российской империи. Москва, в свою очередь, превратилась в развенчанную столицу, или, как тоща говорили, в «порфироносную вдову», хотя и первопрестольную. Смысл происшедшего чрезвычайно важен. И дело здесь не в одной пресловутой нелюбви царя к старой столице. Один из показателей глубины всякого реформирования — смена знаков, обладавших сущностными признаками, символами эпохи. Утверждая и насаждая новые символы, преобразователь подчеркивал свою решимость разорвать с прошлым. На смену царю пришел император; Московское царство ушло в прошлое, уступив место Российской империи; Москва была оттеснена Петербургом, как длиннополое русское платье — европейским кафтаном. Миру даже явились обритые щеки и подбородок русских, сокрытые в продолжении стольких веков отечественной истории бородой.
Перемены не оставляли сомнений, в каком направлении они идут. Они кричали, вопили о европеизации жизни верхов. В Москве же все напоминало о православной старине. Сам воздух, густо пропитанный ладаном, казалось, душил всякое преобразовательное движение. Даже внешний вид хаотически выстроенной Москвы совершенно не соответствовал тому образу «регулярного государства», который собирался соорудить государь. По убеждению царя, Москву как символ, нельзя было уже изменить. Ее можно было только заменить.
Так в русской истории возникло взаимное сосуществование двух символов, двух образов, двух центров притяжения — Москвы и Петербурга. Очень скоро это явление превратилось в феномен отечественной культуры. Причем феномен чрезвычайно многоплановый, заключающий в себе немало семантических смыслов и кодов, равно важных для историков, литературоведов, искусствоведов. Неудивителен постоянный интерес к этой теме, особенно сильный в связи с 300-летием Санкт-Петербурга, юбилей которого актуализирует старые тексты и рождает новые.