Наследуя эту ситуацию, человек раннего индустриального общества перенял набор очевидных, относительно "объективных" ценностей: достаточное количество продовольствия, кров, безопасность, свобода от продолжительного и чересчур изнурительного труда, доступная медицинская помощь, надежда, имеющая под собой реальное основание, [в оригинале запятой нет} прожить полностью срок, отпущенный каждому природой, и, наконец, доступ — благодаря образованию — к новой, книжной, опирающейся на гражданские права и свободы, культуре. Разумеется, нет такого логически обоснованного закона, согласно которому человек должен всего этого желать; но для него было бы естественно этого желать, если он сохранил живое воспоминание о голоде и прочих страданиях, испытанных им в аграрном обществе, и о социальных условиях, в которых происходило разрушение этого общества, и если он четко понимает, что все это теперь отнюдь не неизбежно, поскольку теперь всего этого можно избежать — благодаря находящимся в нашем распоряжении технологиям. [...]
Но для развитых стран, по-видимому уже наступает время, когда все это теряет свое значение. В таких условиях выбор используемых с этой целью вещественных символов определяется некой культурной случайностью: все зависит от того, что именно в конкретной культуре может сделать очевидным занимаемое иерархическое положение, что именно способно дать человеку удовлетворение, возвышая его над согражданами. Многими авторами уже отмечены ситуации, находящиеся в противоречии с интересами производства, но связанные с символикой материального общества, поскольку иначе объяснить происходящее невозможно. Например, владение автомобилями, некогда действительно необходимыми, но ныне теряющими свою практическую ценность в условиях города — в силу того, что движение на улицах блокировано транспортом, а парковка, в сущности, невозможна. [...|
Современный человек живет в искусственной среде, заполненной изделиями промышленного производства, сложно устроенными, но сконструированными таким образом, чтобы пользование ими было максимально удобно и просто — насколько это позволяет изобретательность конструкторов. Жизнь в таких условиях порождает расслабленность и праздность, а не приверженность строгому порядку и дисциплине. Если человек богат, он вообще склоняется к тому, чтобы весь мир воспринимать как бесконечное продолжение этой удобной, легко управляемой и кажущейся единственно возможной среды. Понятно, что это ведет к распространению поверхностной метафизики, сообразно которой вселенная представляется легко познаваемой и благосклонной к потребительским настроениям. При этом вполне естественно, что общество, пользующееся всеми благами рационального производства, в области культуры будет проявлять склонность к самым крайним формам иррациональности.
Суверенитет очевидности — действительно, самая живучая из тех ясных, самих себя обосновывающих илей, на которые опирался Декарт в ходе когнитивной переструктуризации своего видения мира. Modus tolens, исключение идей, противоречащих фактам, — от этого рациональный ум отказаться не в состоянии. Таким образом, истина попадает под власть природы, некой внешней по отношению к обществу и независимой от него цельной системы, и освобождается от власти социальных обусловленностей. Природа и общество отделяются друг от друга, подобно церкви и государству. [...]
Разумеется, в современном обществе существуют иррационалистские течения, которые могут играть в нем заметную роль, но для научного мира они не имеют особого значения. Как это ни странно, они распространены в области теории самой науки, а также в ее пограничных областях, имеющих сомнительный научный статус. Те, кто пытаются создать теорию науки как таковой, часто подчеркивают ее иррациональность. Некоторые заявляют, что в противоположность ее представлению о себе, она отнюдь не обусловлена рационально, а направленность ее развития определяется или каким- то неизвестным социальным механизмом, или неким интуитивным процессом.
Более того, ее основополагающие, определяющие ход ее развития идеи, принципивльно не могут иметь никакого подтверждения, как на то надеялся Декарт: они — результат ничем не обоснованной и, следовательно, случайной приверженности, порыва, как сказали бы в прежние времена. Подобные аргументы вообще характерны для иррационализма: поскольку сам разум столь же необоснован, как и все остальное, любое выдвинутое нами требование уже является полностью оправданным. Мы все с неизбежностью в равной степени как иррациональны, так и рациональны. По сути же все наши представления иррациональны, и одни не менее, чем другие.