— Как? Кавалейро уехал в Лиссабон?
— Уже три дня!
— Надолго?
— Да, очень надолго… Он вернется только к выборам, к середине октября…
— Так, так…
В комнату ворвался все еще взбудораженный Бенто с кувшином горячей воды и двумя полотенцами. Барроло перед зеркалом не спеша застегивал куртку.
— Ну, Гонсалиньо, я схожу на конюшню, посмотрю, как там мои лошадки. Не поверишь — от самой Оливейры шли рысью, и хоть бы капля пота! Письмо себе оставишь?
— Да, хочу изучить почерк.
Едва Барроло закрыл за собой дверь, фидалго снова принялся рассказывать слуге упоительную историю схватки. Он вспомнил заново все перипетии, изображал прыжки кобылы, показывал взмахами руки, как разил хлыст, сея ужас и гибель… Наконец, раздевшись до нижнего белья, он прервал свой рассказ.
— Бенто, принеси-ка шляпу… Мне кажется, пуля ее пробила.
Они внимательно осмотрели шляпу. Пристрастный Бенто нашел на тулье вмятины и даже подпалины.
— Пуля ее задела, сеньор доктор!
Фидалго скромно отрицал, как и подобает сильным:
— Нет, Бенто, не задела!.. Когда негодяй стрелял, у него дрогнула рука… Возблагодарим господа, Бенто. Особой опасности не было.
Одевшись, он снова взял письмо и перечитал его, шагая по комнате. Да, без сомнения, это работа старух Лоузада. Но на этот раз их злоречие, направленное против бедного Жозе без Роли, не причинило вреда — напротив, принесло пользу, как раскаленное железо, прижигающее рану. Бедняга обратил внимание только на обидное прозвище, данное ему злоречивыми остряками клуба и бульваров. Другую же сплетню, страшную, — о том, как расцвела Грасинья под жаркими лучами любви, — он почти не понял, отмахнулся от нее небрежно, по своему простодушию. Стрела угодила мимо цели; но, пронесшись над головой Барроло, она вонзилась в Грасинью, ранила ее уязвимую гордость, ее чуткое чувство чести и показала бедной глупышке, что имя ее и даже сердце топчут на уличной мостовой грязные ноги старух! Конечно, ее любовь не угаснет от этого унижения — устояла же она перед лицом куда более тяжкой обиды, но, будем надеяться, Грасинья станет осмотрительней, осторожней; теперь, когда Андре уехал и исчезло роковое искушение, в ее душе исподволь, тайком возобладают благоразумие и скромность. Так подлая анонимка окажет Грасинье услугу, послужит ей предупреждением, как грозные письмена на стене. Две злобные старухи думали посеять в «Угловом доме» горе и разлад, а их письмо, быть может, восстановит исчезнувшее было согласие, и (при этой мысли Гонсало потер руки), — такое уж счастливое сегодня утро — зло обернется добром!
— Бенто, где сеньора дона Граса?
— Барышня к себе пошла, сеньор доктор.
Девичья комнатка Грасиньи — светлая, окнами в сад — ни в чем не изменилась за эти годы. Там по-прежнему стояла кровать изящной работы с инкрустацией, прелестный туалет, принадлежавший некогда королеве Марии Франциске Савойской, диван и кресла, крытые бледных тонов кашемиром, на котором прилежная Грасинья много лет вышивала черных ястребов. Наезжая в «Башню», Грасинья любила вспомнить в этой комнатке свои девичьи годы, роясь в ящиках, листая английские романы, стоявшие в застекленном шкафике, или просто глядя с балкона на милые места, на зеленеющие земли, уходящие к холмам Валверде, столь тесно связанные с ее жизнью, что каждое дерево говорило сердцу и каждый укромный уголок был уголком души.
Гонсало поднялся к ней и постучал в дверь старым условным стуком — «это я, брат». Она прибежала с балкона, где поливала цветы (Роза никогда не забывала ее любимые вазоны), и снова воскликнула, не в силах сдержать переполнявшее душу чувство:
— Ах, Гонсало, как хорошо, что мы тут, вместе, сегодня, в такой страшный день!
— Правда твоя, Грасинья, это хорошо. Знаешь, я совсем не удивился, когда увидел тебя… Как будто ты все еще живешь тут и просто выбежала мне навстречу… Вот Барроло я не ожидал! В первую минуту я даже подумал: «Какого черта здесь делает Барроло?» Смешно, а? Наверное, после этой битвы я помолодел, обновился, и мне показалось, что вернулись прежние времена, когда мы с тобой мечтали о войне, об осаде, о том, как мы под знаменем «Башни» поливаем испанцев огнем…
Она смеялась, припомнив героические мечты; потом, придерживая коленями платье, снова принялась за свои вазоны, а Гонсало, прислонившись к перилам, смотрел на башню и думал о том, что с этого дня он теснее связан со славным замком Санта-Иренеи, словно сила, таившаяся под спудом, слилась наконец с древней силой рода.
— Ты устал, должно быть! Ведь это было настоящее сраженье.
— Нет, я не устал… А вот есть хочу. Есть, а главное — пить!
Она сразу опустила лейку и весело отряхнула руки.
— Обед скоро будет!.. Я возилась на кухне с Розой, мы стряпали рыбу по-испански. Это новый рецепт барона дас Маржес.
— Такой же пресный, как он?
— Нет, блюдо острое! Барон узнал рецепт от сеньора викария.
Она стала торопливо поправлять прическу перед зеркалом королевы, и Гонсало решил — хоть это трудно — воспользоваться уединением и заговорить о деле, так сильно тревожившем его:
— Ну, как Оливейра? Что там?
— Ничего… Жарко очень!