Медленно проведя пальцами по резным лилиям и лаврам, украшавшим раму зеркала, Гонсало пробормотал:
— Я слышал кое-что о твоих приятельницах, сеньорах Лоузада… Они по-прежнему неутомимы…
— Нет, — простодушно откликнулась Грасинья. — Они давно у нас не были.
— Однако сплетни распускают.
Зеленые глаза сестры удивленно расширились, и он поспешил вынуть письмо из кармана. Сейчас оно показалось ему тяжелым, как свинец.
— Грасинья, послушай… Лучше говорить начистоту! Вот что они написали твоему мужу…
Грасинья единым духом прочитала ужасные строки. Кровь бросилась ей в лицо, пальцы сжались, комкая бумагу.
— О, Гонсало! Значит, он…
— Нет! — перебил ее Гонсало. — Барроло не обратил внимания! Он даже смеялся! И я смеялся… Мы считаем это письмо вздорной клеветой, иначе я не показал бы его тебе.
Она сжимала письмо дрожащими руками, бледная, онемевшая, и с трудом удерживала слезы, сверкавшие на ресницах.
— Ты сама знаешь, Грасинья, — ласково и серьезно говорил Гонсало, — что такое провинция. Особенно — Оливейра! Тут надо быть очень осторожной, очень сдержанной. Это я виноват, я! Не надо было возобновлять с ним дружбу… Как я раскаиваюсь сейчас! Я сам, по глупому своему тщеславию, создал это ложное, опасное положение, и, поверь, оно стоило мне немало тяжелых часов. Потому я и не решался ехать в Оливейру. Но сегодня, после этого случая, все как-то рассосалось, стерлось, кануло в небытие. Сердце у меня больше не болит… Вот почему я говорю с тобой и так спокоен.
Ответом был горький, болезненный плач; вся ее бедная душа разрывалась в безутешных рыданиях. Гонсало еще нежнее обнял вздрагивающие понурые плечи. Сестра уткнулась ему в грудь, а он говорил мягко:
— Грасинья, прошлое мертво. Ради нас, ради нашей чести, не будем его оживлять. Старайся хотя бы держать себя так, чтобы все сочли его мертвым. Прошу тебя, ради нашего имени…
Прижимаясь к его груди, она прошептала с бесконечным смирением:
— Он уехал! Ему не нравится в Оливейре!
Гонсало погладил поникшую головку, и Грасинья снова спрятала лицо на его груди, чувствуя, что только там, в сердце брата, бьет для нее неиссякаемый источник милосердия.
— Я знаю, — сказал он. — И это доказывает мне, что ты была тверда. Но будь осторожна, Грасинья, следи за собой! А теперь успокойся. Мы не станем, никогда не станем говорить об этом случае. Ведь это — случай, не больше. Я сам виноват, я поступил опрометчиво. Все прошло, все забыто. Успокойся, душенька. Когда сойдешь вниз, — ни одной слезинки!
Она все цеплялась за брата в жажде опоры и утешения, но он осторожно ее отстранил и пошел к двери. Волнение душило его, на глаза набегали слезы. Робкий, умоляющий стон еще раз остановил его.
— Гонсало, ты тоже думаешь…
Он обернулся, снова обнял ее и тихо поцеловал в голову:
— Я думаю, что теперь, когда я предупредил тебя, ты послушаешься моих советов и проявишь стойкость.
Он быстро вышел и закрыл дверь. Когда, вытирая глаза, фидалго спускался по лестнице, освещенной скудными лучами сквозь тусклое окошко, навстречу ему попался Барроло: он шел звать Грасинью к обеду.
— Грасинья сейчас придет! — поспешил удержать его фидалго. — Она моет руки. А мы пока зайдем на конюшню. Надо навестить мою кобылку, как-никак она спасла мне жизнь!
— Верно! — откликнулся покладистый Барроло и радостно повернул назад. — Кобылу навестить надо. Молодец лошадка! Однако бьюсь об заклад, она вспотела больше, чем мои. Подумай, от самой Оливейры шли рысью и ни одного мокрого волоса! Клад, а не лошади! Конечно, и уход же за ними! Я на них не надышусь!
В конюшне оба долго гладили и хлопали кобылу. Жозе угостил ее морковкой. Потом, чтобы дать Грасинье время успокоиться, фидалго потащил зятя в сад и в огород.
— Ты не был у меня месяцев шесть, Барролиньо. Посмотри-ка, что у нас делается, какой прогресс! Теперь тут хозяйничает сам Перейра из Риозы…
— Еще бы! Перейра — молодец! Только я очень хочу есть, Гонсалиньо!
— И я хочу!
Пробило час, когда они вошли на веранду столовой. Их ждал праздничный стол, уставленный цветами, и Грасинья, присев на край кушетки, задумчиво перелистывала старый «Портский вестник». Несмотря на тщательное умыванье, ее прекрасные глаза все еще были красны; и чтобы оправдаться, она пожаловалась, розовея, на головную боль. Она так переволновалась, так испугалась за Гонсало…
— И у меня голова болит! — заявил Барроло, обходя стол. — Только — от голода… Дети мои, с семи часов утра я выпил чашечку кофе и съел одно яйцо всмятку!
Гонсало позвонил в колокольчик. Но в застекленную дверь вместо Бенто ворвался конюх Жоакин, вернувшийся из Граиньи. Он задыхался и громко хохотал.
Гонсало в нетерпении протянул руки.
— Ну что? Что?