И вдруг все снова умолкли: Кавалейро и фидалго еще раз появились перед распахнутыми окнами, оживленно беседуя. Кавалейро даже дружески хлопнул Гонсало по плечу, как бы давая знать изумленной публике, что примирение полное и окончательное; потом, непринужденно беседуя, они снова исчезли; так они прогуливались взад и вперед, то появляясь у окон веранды, то скрываясь в темной глубине кабинета. Плечи их соприкасались, дымки сигарет смешивались. Внизу волновалась толпа сограждан, обрастая любопытными. Появился Мело Албоин, потом барон дас Маржес, потом младший судья. Их с заговорщическим видом позвали в кружок под аркадой; все трое нырнули в толпу, выслушали поразительную новость, все трое, точно отуманенные, вперили взор в старую каменную веранду, залитую вечерним солнцем. Толстые стрелки часов на башне мэрии уже приближались к четырем. Оба брата Вилла Велья, как и многие другие, изнемогали от зноя и, отступив в тень аркады, снова развалились на креслах. Младший судья, страдавший желудочной болезнью и имевший привычку обедать в четыре, с трудом оторвался от захватывающего зрелища, но упросил своего соседа Пестану «прийти выпить кофе и рассказать, что было дальше»… Мело Албоин спокойно ушел домой: он жил как раз напротив, на самом углу; спрятавшись за оконной занавеской и выглядывая из-за плеча жены и свояченицы, еще не снявших капотов и папильоток, он принялся рассматривать в бинокль глубины кабинета его превосходительства. Наконец часы медлительно прогудели четыре, Барон Маржес не выдержал: он заявил, что пойдет на «разведку». В этот самый миг Андре Кавалейро снова появился в окне — но уже один. Руки его были засунуты в карманы сюртука. А коляска отъехала от подъезда и миновала площадь. Зеленые шторы были полуспущены, так что любопытные сограждане могли рассмотреть лишь светлые брюки фидалго.
— Поехал в «Угловой дом»!
Там его наконец сможет поймать Барроло! Публика заторопила Барроло, чтобы скорей садился на лошадь, скакал бы домой и выпытал у шурина причины и обстоятельства исторического примирения. Барон дас Маржес даже придержал ему стремя. Барроло в полном смятении поехал рысью на Королевскую площадь.
Но Гонсало Мендес Рамирес проследовал мимо «Углового дома»; он остановился лишь в заведении Вендиньи, где и отобедал. Потом, миновав последние дома Оливейры, он поднял шторы, положил на колени шляпу и блаженно вдохнул всей грудью прозрачный, живительный вечерний воздух. То был самый свежий, самый успокоительно светлый вечер в его жизни. Он возвращался из Оливейры победителем! Он пробил-таки отверстие в стене и проскользнул в трещину! И так удачно, что ни честь его, ни самолюбие не пострадали от зазубренных краев узкой щели! Спасибо Гоувейе! Спасибо за дельный совет, данный вчера вечером на Калсадинье, в Вилла-Кларе!..
Да что говорить: был такой неприятный момент, когда он молча сидел в сухой, официальной позе против массивного стола губернатора. Однако ему удалось найти простой и достойный тон… «Обстоятельства вынуждают меня (так он начал) обратиться к вашему превосходительству как к главе округа по делу, касающемуся поддержания общественного порядка…» Первый шаг к примирению был сделан не им, а Кавалейро. Теребя ус и слегка побледнев, тот сказал: «Сожалею всем сердцем, что Гонсало Мендес Рамирес не предпочел обратиться ко мне как к человеку и старому другу…» Фидалго же весьма сдержанно, с легкой грустью ответил: «Не я, конечно, в этом повинен». У Кавалейро задрожали губы; помолчав, он сказал: «Прошло столько лет, Гонсало! Было бы милосерднее не воскрешать старые обиды; вспомним лучше нашу былую дружбу; во мне, во всяком случае, она все также искренна и глубока». Гонсало не мог не ответить великодушием, добротой на этот взволнованный призыв. «Если Андре еще не забыл нашей старой дружбы, то и я не стану отрицать, что не мог забыть ее». Они обменялись двумя-тремя невнятными словами сожаления о разладе, что вносят порой обстоятельства жизни… Потом как-то незаметно перешли на «ты»… Гонсало рассказал Кавалейро о грубой выходке Каско, Кавалейро пришел в негодование — как друг, но еще более как глава местной власти — и тут же отправил Гоувейе письменное распоряжение об аресте бравайского громилы. Потом они заговорили о смерти Саншеса Лусены, поразившей неожиданностью весь округ. Оба похвалили красоту вдовы, одобрили ее двести тысяч. Кавалейро припомнил, как однажды, приехав в «Фейтозу» и войдя через боковую калитку в сад, застал хозяйку в беседке, увитой розами: приподняв юбку, она поправляла подвязку на чулке. Нога богини! Оба, посмеявшись, наотрез отказались жениться на доне Ане, несмотря на двести тысяч и дивную ножку. Между ними уже полностью установилась былая студенческая непринужденность. С уст их то и дело слетало: «Знаешь, Гонсало…», «Постой, Андре!», «Да, брат!», «Вообрази, старик…».
Андре первый упомянул об опустевшем депутатском кресле. Гонсало, непринужденно откинувшись в кресле и барабаня пальцами по столу, равнодушно откликнулся:
— Да, действительно… Вы оказались в нелегком положении. Все это так внезапно…