Я снимал комнату в старой части города у одного рабочего. В коммунальной кухне на первом этаже было полно мышей. На веревках, натянутых в коридоре, сушились комбинезоны, пальто, изъеденные кислотой рубашки. Лестница в буквальном смысле слова качалась у меня под ногами. В моей крошечной комнате на четвертом этаже я обнаружил на деревянном полу нанос снега. Консьерж забыл починить разбитое окно — неделю назад у меня был приступ головокружения, я упал и разбил стекло, и теперь в комнату задувал холодный ветер. Я перенес постель в единственную теплую часть комнаты, туда, где шипел тарельчатый клапан батареи отопления. В перчатках и пальто я свернулся возле этого клапана и заснул. Проснулся я рано утром от приступа кашля. Ночью снова шел снег, и теперь он тонким слоем лежал на полу. Возле труб, ведущих к радиатору, снег растаял, оставив на древесине мокрые пятна. Однако то, что я ценил больше всего — мои книги, — стояло в порядке на полках. Томов было так много, что они заслоняли собой обои. Мне предстояло перевести главы Теодора Драйзера и Джека Линдсея, а также статью Дункана Галласа, но от одной мысли о работе становилось страшно.
На рынке я купил подержанную пару сапог с русским клеймом, и хотя сапоги протекали, мне они нравились. Казалось, у них есть история. Притопывая, я вышел на холод, и по улице, мощенной булыжником, отправился в типографию мимо казарм и контрольно-пропускного пункта, перепрыгивая через сточные желоба.
В типографии Странский оборудовал небольшую каморку, где иногда в перерывах сидел и читал. Потолком каморке служила крыша типографии, под ней голуби перепархивали с одного стропила на другое. Я лег на зеленую армейскую койку, стоявшую в углу, и под убаюкивающий шум типографских машин заснул. Понятия не имею, долго ли проспал, но проснулся я, не понимая, где нахожусь и какой сегодня день.
— Надевай скорее носки, ради бога, — сказал стоявший в дверях Странский.
За его плечом я увидел высокую молодую женщину. Она смотрела на меня слегка смущенно. Чуть больше двадцати лет, не красавица в обычном смысле слова, но из тех, при виде кого дух захватывает. У двери она стояла беспокойно, нервно поглядывая вокруг, как будто боялась расплескать то, что билось у нее внутри. Смуглая кожа, а таких черных глаз я никогда не видел. На ней было темное мужское пальто, но под ним широкая юбка с тремя рядами оборок по подолу: казалось, она сшила две-три юбки и подвернула подолы так, чтобы показать сразу все. Волосы были убраны под платок, две толстые косы свисали по бокам. Она не носила ни серег, ни браслетов, ни позвякивающих ожерелий. Я вылез из-под одеяла и натянул мокрые носки.
— Забыл хорошие манеры, грамотей? — сказал Странский, протискиваясь мимо меня. — Познакомься с Золи Новотна.
Я протянул руку для рукопожатия, но она не взяла ее. Странский поманил Золи пальцем, и только тогда она переступила порог и подошла к столу, на который он уже выставил бутылку, извлеченную из кармана пиджака.
— Товарищ, — сказал он, кивнув на меня.
Странский случайно встретил Золи у Союза музыкантов и получил разрешение старейшин побеседовать с ней о ее песнях. Они, эти цыгане, неохотно общались с посторонними, но Странский мог и мертвого заставить говорить. Он немного знал по-цыгански, имел представление о цыганских обычаях, короче, был одним из немногих, кому они доверяли. О нем среди цыган шла хорошая слава: всем им было известно, что во время восстания он, командуя в горах полком, где служили несколько цыган, сумел спасти их после ранений уколами пенициллина.
Тот день остался в моей памяти навсегда: как будто снова вернулось время, когда мы верили в революцию, равенство, поэзию. Мы втроем сидели за столом и говорили, говорили… Час проходил за часом. Золи сидела со слегка склоненной головой, к своему стакану она так и не притронулась. Заговорили о стихотворных особенностях ее старых песен на словацком. В них было что-то дикое: она всегда пела их и не привыкла читать стихи вслух. Ее стихотворная манера заключалась в том, чтобы добавлять слой поверх слоя, пока наконец песня, в которой говорилось о горечи и предательстве, не становилась печальной и цветистой, а стихи повторялись снова и снова, напоминая осыпающиеся листья. Закончив, Золи переплела пальцы обеих рук и посмотрела прямо перед собой.
— Хорошо, — сказал Странский, стукнув по столу.
Из-под крыши на пол упало голубиное перышко, Золи посмотрела вверх и улыбнулась, глядя, как голуби перепархивают между стропилами, кое-где выкрашенными чернилами.
— Они вылетают? — спросила она.
— Только посрать, — сказал Странский, и она засмеялась, подняла перышко и зачем-то положила его в карман пальто.
Я тогда не знал, что за всю историю мира в Европе и России было всего несколько цыган-писателей и ни одного цыгана, работавшего на государственной службе. Цыганская культура — сугубо устная, они не записывали ни историй, ни легенд, не доверяя вечному миру бумаги. Но дедушка Золи научил ее читать и писать — явление, необычайное для ее народа.