— По чести сказать, толстенькие дублоны более надежное средство. Они ведь так блестят!
— А нет! Вот послушайте. Какая женщина не вернет себе драгоценности ценой своей добродетели? Была бы добродетель, а драгоценности заполучить назад нетрудно.
— А что об этом думает Однорукий? Эй, Тот Бургундец, будешь спорить за Красную Святую для своего жирного приятеля?
Тот Бургундец поклонился.
— Этого не понадобится, — сказал он. — Мой друг и сам весьма способен. Я мог бы рассказать вам… — Он обернулся к Этому Бургундцу.
— Ты позволишь, Эмиль?
Этот Бургундец словно бы отчаянно старался провалиться сквозь пол, но все-таки умудрился кивнуть.
— Ну так, господа, я расскажу вам одну историю, начал Тот Бургундец. — Жили-были в Бургундии четыре друга — трое понемножку надаивали кислое молоко из сосцов искусства, а четвертый имел состояние. И жила в Бургундии прелестная девушка — красавица, умница, ну, словом, сущая Цирцея, и не было ей равных во всем краю. Четверо друзей влюбились в это нежное совершенство. И каждый преподнес ей в дар самое дорогое, что у него было. Первый воплотил свою душу в сонет и положил к ее ногам. Второй заставил виолу петь ее имя, а я… то есть третий, хотел я сказать, написал ее прекрасное лицо. Вот так мы, служители муз, соперничали из-за нее между собой, оставаясь друзьями. Но истинным художником оказался четвертый. Он был молчалив, он был тонок. Что за актер! Он завоевал ее одним несравненным жестом — открыл ладонь, и с ее подушечки засмеялась розовая жемчужина. Они поженились. И вскоре после свадьбы в Дельфине открылись новые добродетели, о которых прежде никто не подозревал. Она стала не только образцовой супругой, но и восхитительно стыдливой любовницей не одного, а всех трех друзей своего мужа. Эмиль, муж, ничего не имел против. Он любил своих друзей. Да и что тут такого? Они были ему истинными друзьями, пусть и бедными.
Ах, есть ли сила более слепая, более глупая, чем мнение людское? На этот раз она стала причиной двух смертей и одного изгнания. Эта гидра, Людское Мнение, вот сами посудите, что она натворила! Вынудила Эмиля вызвать своих друзей на дуэль. Даже и тогда все могло бы кончиться поцелуем, объятием — «моя честь удовлетворена, дорогой друг!» — если бы не прискорбная привычка Эмиля погружать на ночь кончик своей шпаги в кусок протухшего мяса. Двое умерло, а я потерял руку. И вновь вмешалось Людское Мнение, словно тупой, ошалевший вол. Оно настояло на дуэли, и оно же заставило победителя покинуть Францию. Вот он, Эмиль, рядом со мной — благородный влюбленный, фехтовальщик, художник, землевладелец. А Людское Мнение… Но моя ненависть к этой злобной силе заставила меня отвлечься! Я просто хотел сказать вам, что Эмиль не просит ни жалости, ни уступок. Я знаю, может показаться, будто сотни голодных муравьев изгрызли его мужество, но дайте ему узреть великую красоту, пусть в этих глазах отразится Красная Святая, и вы увидите… вы вспомните мои слова. Он молчалив, он тонок, он художник. Пусть другие вопят: «Натиск! Принуждение! Насилие!» — но Эмиль носит в кармане розовую жемчужину, приворотное зелье, не знающее равных.
Вверх по реке Чагрес плыла огромная флотилия плоскодонок, и каждая сидела в воде почти по самые борта, столько набилось в нее вольных братьев. Французы в полосатых колпаках и широчайших панталонах — французы, которые некогда покинули Сен-Мало или Кале, а теперь не имели родины, куда могли бы вернуться. Несколько барак переполняли уроженцы лондонских трущоб, чумазые, почти все с гнилыми зубами, со шныряющими глазками мелких воришек. Угрюмые, молчаливые мореходы из Голландии грузно горбились на своих скамьях и обводили берега Чагреса тупыми взглядами обжор.
Тяжелые широкие плоскодонки толкали вверх по течению карибы и мараны — радостно-свирепые люди, которые так беззаветно любили войну, что добровольно гнули гладкие коричневые спины, раз в награду за их труд им посулили кровь. Плыли в этой пиратской процессии и негры, недавно бежавшие из испанского рабства. На обнаженной груди каждого, точно две раны, пересекались две алые перевязи. Вожак, дюжий верзила с лицом, как морда черного лося, облекся только в широкий желтый пояс, а голову его прикрывала широкополая шляпа из тех, какие носили английские дворяне, сражавшиеся за короля против круглоголовых. Пышное перо вяло свисало вниз, загибаясь у него под подбородком.
Длинная вереница плоскодонок ползла и ползла вверх по течению. Англичане хриплыми голосами выкрикивали слова песен, раскачиваясь, чтобы не выбиться из ритма; французы тихонько мурлыкали о недолгой веселой любви, которая выпадала, а может быть, и не выпадала им на долю; мароны и недавние рабы бормотали свои бесконечные ни к кому не обращенные монологи.