Она впилась глазами в его лицо. Губы Генри были сжаты, точно от боли. Глаза смотрели недоуменно. Он словно не заметил, что она умолкла.
— А было вот что, — начала она. — Я родилась здесь, в Панаме, но родители очень скоро отправили меня в Испанию. Я жила в монастыре в Кордове, носила серые платья и, когда приходила моя очередь провести ночь в молитве и бдении, лежала ниц перед изображением Пресвятой Девы. Иногда вместо того, чтобы молиться, я засыпала. И за такую распущенность терпела наказание. Я прожила там многие годы, а потом разбойники напали на плантацию моего отца здесь, в Панаме, и перебили всю мою семью. У меня не осталось никого, кроме старика деда. У меня не осталось никого, я тосковала от одиночества — и некоторое время не засыпала на полу перед Пресвятой Девой. Выросла я красавицей — поняла я это, когда навестивший монастырь важный кардинал посмотрел на меня, и у него задрожали губы, а пока я целовала его кольцо, на обеих его руках вздулись вены. Он сказал: «Мир тебе, дочь моя. Не хочешь ли ты в чем-нибудь исповедаться мне наедине?» Я слышала крики водоноса за оградой и слышала шум ссор. Однажды я влезла по доске, выглянула на улицу и увидела, как двое мужчин дрались на шпагах. А как-то ночью молодой человек отвел девушку в тень арки над воротами и лежал там с ней в двух шагах от меня. Я слышала, как они шептались: она боялась, а он ее успокаивал. Я перебирала складки моего серого платья и думала, стал бы он уговаривать меня, если бы увидел. Когда я рассказала об этом одной из сестер, она сказала: «Грех слушать такое, но еще больший грех — думать о таком. Надо наложить на тебя епитимью за твои любопытные уши. А у каких, ты сказала, это было ворот?»
Разносчик рыбы кричал: «Идите — идите сюда, серенькие ангелочки, посмотрите, какой у меня нынче улов! Идите сюда из своей святой темницы, серые ангелочки!» Как-то ночью я перелезла через стену и ушла из города. Не стану тебе рассказывать о моих странствованиях, а расскажу только про тот день, когда я пришла в Париж. По улице ехал король, и его карета сверкала золотом. Я стояла на цыпочках в толпе и смотрела на его свиту. Внезапно передо мной возникло смуглое лицо, железные пальцы стиснули мою руку. И меня увели в подворотню, где никого не было. Капитан, он бил меня жестким кожаным ремнем, которым обзавелся только для этого. В его лице все время чуть просвечивала оскаленная морда зверя. Но он был свободным — дерзким свободным вором. И убивал, прежде чем украсть — всегда убивал. И мы ночевали в подворотнях, на каменном церковном полу, под арками мостов, и мы были свободны — свободны от мыслей, свободны от забот и тревог. Но однажды он ушел от меня, и я нашла его на виселице, о, на огромной виселице — повешенных на ней болталось не меньше десятка. Вы способны понять это, капитан? Видите ли вы это, как видела я? И хоть что нибудь это для вас значит, капитан?
Она на миг умолкла. Ее глаза пылали.
— Я вернулась в Кордову, мои босые ноги были все в ранах. Я каялась, пока все мое тело не покрылось ранами, но изгнать из него дьявола я так и не сумела. Изгонял его и священник, но дьявол забрался в меня слишком глубоко. Можете вы понять это, капитан? — Она посмотрела в лицо Генри и увидела, что он не слушает. Тогда она встала перед ним и провела пальцами по его седеющим волосам.
— Вы изменились, — сказала она. — Какой-то свет в вас угас. Что за страх овладел вами?
— Не знаю.
— Мне сказали, что вы убили своего друга. Вас гнетет это?
— Я его убил.
— И теперь оплакиваете.
— Быть может. Не знаю. Мне кажется, я оплакиваю что-то другое, что-то, что умерло. Возможно, он был моей неотъемлемой частью, и с ее гибелью я остался получеловеком. Нынче я был словно связанный раб на белой мраморной плите, а вокруг толпились вивисекторы. Меня считали здоровым рабом, но скальпели обнаружили, что я страдаю болезнью, название которой — заурядность.
— Мне жаль.
— Вам жаль? Почему вам жаль?
— По-моему, мне жаль вашего погасшего света. Мне жаль, потому что храбрый беспощадный ребенок в вас умер — хвастливый ребенок смеялся надо всем и верил, что его смех сотрясает престол господень, доверчивый ребенок, милостиво позволявший миру сопровождать его в полете через космические бездны. Этот ребенок умер, и мне жаль. Теперь я бы пошла с вами, если бы думала, что его еще можно согреть и оживить.