Несколько дней спустя, немного окрепнув, он во всем открылся отцу, который пожал плечами и стал убеждать, что все это ему привиделось в бреду. Дабюрон-отец был человек добрый, история печальной любви сына растрогала его, но никакой непоправимой беды он в этом не усмотрел. Он посоветовал сыну вести более рассеянный образ жизни, заверил, что тот волен распоряжаться всем его состоянием, и, главное, принялся уговаривать его жениться на какой-нибудь богатой наследнице из Пуату, доброй, веселой и здоровой, которая подарит ему прекрасных детей. Затем он отбыл в провинцию, поскольку имение страдало без его присмотра.
Через два месяца судебный следователь вернулся к прежнему времяпрепровождению и трудам. Но прошлого не вернуть: что-то в нем надломилось, он это чувствовал и ничего не мог с собой поделать.
Однажды ему захотелось повидать свою старую приятельницу маркизу. Увидев его, она испустила вопль ужаса: он так изменился, что она приняла его за привидение. Поскольку мрачные лица внушали ей отвращение, она поспешила его спровадить.
Клер неделю была больна после того, как повидала г-на Дабюрона. «Как он любил меня! – думала она. – Ведь он чуть не умер. Способен ли Альбер так любить?»
Она не решалась ответить на этот вопрос. Ей хотелось утешить г-на Дабюрона, поговорить с ним, попытаться ему помочь. Но он больше не приходил.
Однако г-н Дабюрон был не из тех, кто сдается без борьбы. Он решил, следуя совету отца, вести рассеянный образ жизни. Устремившись на поиски радостей, он обрел отвращение, но ни о чем не забыл. Порой он был близок к тому, чтобы удариться в самый настоящий разгул, но всякий раз небесный образ Клер в белом платье преграждал ему дорогу.
Тогда он стал искать забвения в работе. Он обрек себя на каторжный труд, запрещая себе думать о Клер, подобно тому, как чахоточный запрещает себе думать о своем недуге. Его усердие и лихорадочная деятельность стяжали ему репутацию честолюбца, который далеко пойдет. Ничто в мире его не задевало.
Со временем к нему пришло если не спокойствие, то отупение, наступающее вслед за непоправимыми катастрофами. Он начал забывать, начал исцеляться.
Обо всех этих событиях напомнило г-ну Дабюрону имя Коммарена, произнесенное папашей Табаре. Следователь думал, что события эти погребены под пеплом времени, но вот они снова предстали перед ним, подобно буквам, написанным симпатическими чернилами, которые проступают, если поднести бумагу к огню. В одно мгновение эти события развернулись с волшебной быстротой перед его взором, словно во сне, для которого ни время, ни пространство не существуют.
Несколько минут он, словно раздвоившись, смотрел со стороны на собственную жизнь. Он был одновременно и актер, и зритель, он был у себя дома, в своем кресле, но в то же время и на подмостках; он играл роль и оценивал себя в этой роли.
Первым его ощущением, надо признаться, было ощущение ненависти, вслед за которым пришло отвратительное чувство удовлетворения. Волей случая у него в руках оказался человек, которого предпочла Клер. И человек этот уже не надменный вельможа, обладатель огромного состояния и потомок прославленных предков, а незаконнорожденный, сын доступной женщины. Чтобы сохранить за собой украденное имя, он совершил самое подлое преступление на свете. И г-ну Дабюрону, судебному следователю, невыразимо сладко было представлять себе, как он поразит своего недруга мечом правосудия.
Но длилось это всего одно мгновение. Тут же восстала и властно заговорила совесть этого порядочнейшего человека. Что может быть чудовищней соединения двух несовместимых понятий – ненависти и правосудия! Может ли юрист сознавать, что преступник, чья судьба находится в его руках, является его врагом, и не испытывать к себе более жгучего презрения, чем к самым бесчестным из подсудимых? Имеет ли право судебный следователь употреблять свою чудовищную власть против обвиняемого, питая к нему в глубине души хоть каплю неприязни?
Г-н Дабюрон снова повторил себе то, с чего весь последний год начинал каждое расследование: «Я и сам едва не запятнал себя страшным злодейством». И вот теперь ему предстояло отдать приказ об аресте, а потом допрашивать и предать суду человека, которого он в свое время твердо намерен был убить.
Разумеется, никто не знал об этом преступлении, которое так и осталось замыслом, намерением, но мог ли он сам об этом забыть? И разве не следовало ему уклониться от этого дела, отойти в сторону? Разве не его долг – отстраниться и умыть руки, предоставив кому-нибудь другому обязанность отомстить за него именем общества?
– Нет! – произнес он. – Это было бы трусостью, это было бы недостойно меня.
Тут на ум ему пришла мысль, исполненная безумного великодушия.