— Ну, по-царски не смогу! — усмехнулся Добрыня. — Не царь я и не князь, однако же князю родня, а значит, слов пустых говорить не стану. Сыграй, молодец, спой, а мы послушаем.
Садко улыбнулся. Поправил на шее гусельный ремешок так, чтоб гусли оказались струнами вверх. Потом осторожно, будто боясь сделать им больно, тронул пальцами струны. Они отозвались тонким возгласом, как перелётная птица из далёкой выси, но тотчас их голос окреп, они загудели, наполняясь силой, и переливная мелодия, одновременно ритмичная и распевная, огласила весь широкий посадничий двор.
Едва Садко заиграл и начал петь, как за столом и на дворе сделалось совсем тихо. Сперва всех поразил удивительный голос кленовых гуслей с серебряными струнами, затем ещё сильнее собравшиеся были очарованы голосом певца.
Голос у Садко был не высок и не низок, он не разливался соловьём и не гудел, точно набатный колокол. Но в нём было ещё больше силы и красоты, чем в гусельных струнах. Густобархатный, мягкий и одновременно могучий, он ширился и рос, захватывая всех, даже совсем захмелевших гостей, своей красотой, непостижимой властностью и в то же самое время — той поразительной безответной грустью, что так поражает в русских песнях всех без исключения иноземцев. Кто смог бы выразить эту грусть какими угодно словами? Кто сумел бы пересказать, что именно в ней сокрыто? Та ли самая неведомая тайна, что веками влечёт к Руси всех, умеющих думать и чувствовать, та ли тайна, что так пугает всех, пытающихся к ней прикоснуться?
Садко пел, и Добрыне, а с ним, наверное, многим, кто слушал гусляра, стало казаться, будто они видят то, о чём он поёт: подёрнутую седой пеной громаду безбрежного северного озера, стройную насадную ладью под ярким парусом, которую жадные волны то роняют в тёмные провалы, словно желая разом поглотить, то возносят на хрупкие белые гребни.
Посадник понял, что слушает певца с замирающим сердцем, и сам удивился: уж чего-чего, а всяких старинных преданий, сказок, историй о всевозможных колдовских сокровищах, зачарованных кладах он в своё время узнал предостаточно. Не удивить его было всем этим и уж никак не напугать. Но история, определённо происшедшая с самим ладожским купцом (посадник бы ещё сомневался, но ведь про то же говорили и новгородские толстосумы!), эта странная история, так умело положенная на музыку и так складно сложившаяся в песню, отчего-то вдруг поразила и взбудоражила Добрыню. Кажется, кто-то когда-то и ему рассказывал о зачарованном кладе, будто бы скрытом в водах Нево-озера, кладе, на который наложено проклятие, а потому убивающем всякого, кто пытается им овладеть.