Но он ничего этого, разумеется, милиционерам не сказал, только желваки на его скулах катались туда-сюда да глаза стали бешеными. Он вполголоса выругал широкозадую тетку, нечаянно толкнувшую его перекинутыми через плечо сумками, зло смотрел на смеющихся по какому-то поводу двух девушек — они ели мороженое на скамейке и так и покатывались со смеху. Беззаботный, летний уже вид девчат особенно раздражил Дюбеля — голые колени, голые до плеч руки, глубокие вырезы платьев… Были эти самочки в самом соку, он бы разложил их обеих и не охнул: голод по женскому телу он испытывал посильнее, чем недавнюю сосущую пустоту в желудке.
«Доберусь до сучки какой-нибудь, доберусь… — строил Генка будоражащие кровь планы, сидя в трамвае, мчавшем его на самый край города, к шинному заводу. — Часами в потолок будет глядеть».
вспомнил он блатную песню Розенбаума, и на душе малость полегчало.
Генка видел, что пассажиры обращают на него внимание, и это было ему неприятно.
— Ну, чего вылупилась? — грубо сказал он молодой женщине с ребенком на руках, и та поспешно пересела на другое место, а девочка от испуга заплакала.
«Пялится как эта…» — не нашел Генка сравнения, понимая, конечно, что женщина, в общем-то, не виновата и даже не сказала ему ни слова, но сдержать злости и раздражения он не смог.
Доконала его водитель трамвая, рыжая толстая деваха, которая на конечной остановке открыла только переднюю дверь и стала проверять билеты.
— А твой где? — строго спросила она Генку, и тот нервно осклабился, дернул щекой.
— У меня проездной.
— Покажи.
— Да неудобно при людях расстегиваться-то. — Генка уставился на пышную грудь трамвайщицы.
— Хам! — сказала девушка и, покраснев, отступила.
— Ты поосторожней, халява, поосторожней! — визгливо крикнул Генка и стал угрожающе надвигаться на девушку, но за спиной его закричали сразу несколько голосов:
— Только попробуй, тронь!
— А ну топай, парень, не дури!
— Мужчины, да что же вы смотрите?! Дайте ему, чтобы знал.
— Вот шпана распоясалась, а! В милицию его сдать нужно!
Второй раз за сегодняшний день Генке с милицией встречаться не хотелось, пришьют еще хулиганство — двести шестую статью. И Дюбель слинял — шустро выпрыгнул из трамвая, подхватил ноги в руки, и только его и видели, черная куртка его скоро пропала в густых зеленых посадках, разросшихся вдоль железнодорожного полотна. А за рельсами — рабочий поселок, серый трехэтажный дом, мамка, не очень-то ждущая своего сынка: матери Генка не писал ничего, не любил ее и ни во что не ставил. Про отца и думать забыл, как будто его и не было никогда в этой сволочной, безрадостной жизни…
На следующий день Дюбель устроил у себя дома кутеж. Собрал старых своих корешей, кого еще не посадили или кто уже, как и он сам, отсидел, накупил водки, пива, закуски попроще. Деньги он вытряс у матери; та, повар в одной из рабочих столовых, худая нервная женщина, выложила на стол последние свои сбережения — и радость все же была на ее изможденном, болезненном лице — сын вернулся, и печаль: судя по всему, Генка на воле не задержится. Но все же мать расстаралась, притащила из столовой свежих, теплых еще котлет, всяких там салатов, жареной рыбы, хлеба. После тюремной баланды стол казался Генке царским, столько добра сразу он давно уже не видел. Но все же он больше беспокоился о выпивке, и сам собирался упиться до помутнения разума, и друзей решил напоить так, чтобы те потом вспоминали: а помнишь, когда Дюбель вернулся, мы врезали?… Пусть вспоминают, пусть. Кореша собрались молодые, в основном из подрастающей шпаны, мелкая уличная шушера. Только один из них, Щегол, условно «сидел» год с небольшим за угон мотоцикла. Генка и Щегол, узколобый, угрюмый юнец с розовым, свежим еще, шрамом на щеке— его полоснули в пьяной драке ножом, — «вспоминали минувшие дни», а шпана внимала им с раскрытыми ртами, жадно впитывала блатные словечки: «зона», «пайка», «перо», «вертухай», «параша», «беспредел»…