Вопросы прямые. Сторожится Вавила.
— Было, кажется, и такое. Только дождь поразмыл все.
— Но? Михей сказывал, будто не поразмыл. — Сказывал еще, дружок у него умел на гармошке играть, — и, пригнувшись к самому уху Вавилы, пропел без слов: «Смело, товарищи, в ногу». Пропел, и тотчас же выпрямился. Огляделся по сторонам.
«Свой или на бога берёт?» Вавила всматривался в лицо безрукого. Заросло оно бородой до самых бровей, а глаза пытливые, грустные. Безрукий не опускал их, не отводил.
— Ты откуда эту песню узнал?
— На фронте от товарищей слыхал. Потом — от Михея, — и опять полушёпотом, пригнувшись к Вавиле — На доске-то мои дружки писали. Сам я, видишь, — потряс пустыми рукавами. — И сёдни мы про убивцев Михея… Душа горит.
— Ты большевик?
— Это как?
— Партия есть такая.
— Не слыхал. Мы сами тут по себе. Трое всего. Слыхали, будто в Новосельском краю кто-то вроде нашего гоношится, ищем, да натакаться не можем. А вас-то много?
— Есть люди.
И опять шёпотом Кирюха:
— Я чаю, ежели хорошо поискать на селе, такие, как мы, еще, поди, есть, да сторожатся. Кабы всех собрать— эх, и сила б была. Прямо бери царя за глотку да по зубам… Уж больно я зол на него. Меня-то Кирюхой зовут. Нас, Кирюх, на селе пятеро. Безрукого спрашивай. Эх радость какая, нежданно-негаданно друга нашёл. Обсказать сколь надо, да тебе, видать, плохо. — Собрался идти, но задержался.
— Ваши-то забастовку затеяли. Может, мы чем поможем. С кем обговорить-то?
— К Федору иди.
— К какому Федору? Тому, у которого шрам на лице? Сёдни, когда по Михею салют давали, у самой могилы стоял? Он же сусед мой и кум. Вот те на! Ни-как тебе сызнова плохо стало? Ксюху позвать?
— Позови.
— А я, значит, к Федору.
— Спасибо, товарищ.
— За што спасибо-то. Тебе, друг, спасибо. А то мы — одни. Теперича вот до чего на душе радостно стало.
На маленьком оконце землянки пухлый куржак. Холодный туман тянется от двери, тает и тонкими струйками уползает под нары. А от железной печурки, сделанной из ведра, забористо пахнет разопревшей корой черемухи и рябины. Ребятишки дерут лыко. Вокруг них ворох разопревших прутьев. Из-под длинного сарафана показалась Капкина голая пятка. Петька быстро хлестнул сестренку прутом по ноге, захлопал в ладоши, зачастил торжествующей скороговоркой:
— Голы ноги не люблю, как увижу так и бью. Голы ноги не люблю…
— Ма-амка, Петьша опять хлестается.
— Вот я ему чичас похлестаюсь. Где розга…
Испуганными, лукавыми мышатами забегали Петькины глазенки. Он юркнул за сестру, за груду наваленных на нары веток, прикрыл ладонями две большие заплаты на штанишках, заголосил:
— Мам… Я боле не буду хлестаться. Ей-богу, не буду.
— Смотри у меня.
И опять тишина. У дверей зима, а от печки пахнет весной.
— Стает снег я лук себе поделаю. Стрелы, — мечтает Петюшка, запустив белые зубы в мягкую, прелую кору рябины. — И бурундуков настреляю. Шти сварю. Тятьку Егора накормлю, мамке дам, няньке дам, а Капке не дам.
— Не давай. Больно-то надобно. Сама лук поделаю, сама бурундуков настреляю. Сама шти сварю, да ещё с кандыками.
— Эх, с кандыками-то шибко сладко.
Увлеченные мечтами, ребятишки перестают работать, и Аграфена строжится:
— Уснули, не то? Дерите!
И ребята дерут лыко. Один за другим они выдергивают из вязанки прутья, как бельчата вгрызаются в кору зубами, обдирают её и бросают на противень из бересты. Во рту терпкий вкус неспелых ягод. Он вызывает тошноту.
Второй такой же противень, полный коры, стоит у самой печурки. Сохнет кора. Третий — у ног Аграфены. Она бросает в ступку сухую, как кость, кору и крошит её пестом, перетирает в муку.
Хлопнула дверь. Петюшка сорвался с нар, запрыгал:
— Тетка Ксюша пришла, тётка Ксюша пришла. Принесла картопки?
— Принесла.
— Ма-амка, давай картопку варить.
Аграфена, скрывая радость, оценила сброшенный Ксюшей на нары мешок: «Ведра полтора, а то и два», — и укорила:
— Опять притащила. Сами-то как с Ариной?
— Хватит. А не хватит, неужто не поможете, как забастовка кончится? А вот ещё белки. Пять штук. Вчерась настреляла.
— Спаси тя, Ксюшенька, бог. Егор вчерась весь день проходил, одною принёс. А ты — пять…
— Я петушиное слово знаю. Прокукарекую, и белка бежит.
— Ты, Ксюшенька, и чичас ровно не из села, а из тайги идешь. И… с картопкой?
— Заходила к Михею. Ветку пихтовую ему принесла…
Не сказала, что долго стояла над могилой Михея. С живым не делилась горем, а теперь всё к нему. Жизнь тревожная, одной не понять, что к чему, а с кем ещё поделиться? Аграфена сарынью своей занята, Арина только и оживляется, когда разговор заходит о Симеоне.
Ксюша уверена, Михей живёт сейчас и на небе и тут, у могилы. У могилы он будет жить, пока помнят о нем на земле, пока нужен он людям. Михей нужен Ксюше, и она почти каждый день приходит к нему на могилу, приносит пихтовые ветки, мысли свои, а у Михея просит совета. И кажется ей, что после разговора с Михеем, понятней становится жизнь.
— От Ванюшки, Михей, весточки нет. Не ведаю, то ли запамятовал меня, то ли не любил никогда, то ли жизнь его так сложилась, што нет ему ходу по городу.