Хорошо пел Жура. Много народу собиралось вокруг него. Слушали, прихлебывая добытый из канавы спирт, и, захмелев, подпевали. Каждый вечер к землянке дяди Журы приходила и Ксюша. Приложив ладони к груди, она поглядывала то на певца, то на маленький перстенек с бирюзой, тускло блестевший на пальце. Каждый вечер рядом с Ксюшей вставал Михей. Он слушал скрестив на груди большие сильные руки, и, не отрываясь, смотрел на Ксюшу. Мечтал, вот сейчас закончит песню Жура, он тихонько возьмёт Ксюшу за руку, отведет под ту берёзу, что почти до самых корней прикрылась длинными пахучими ветвями, и скажет ей все, что у него на сердце лежит. Но кончалась песня, и Михей решал: «Еще подожду».
Утром они вместе с Вавилой стыдили Журу:
— Хорошо ты поешь, но хватит пить. Мы же сход собирать хотели, а ты…
Жура опускал глаза и оправдывался:
— Я ж не один. Все пьют. Ну брошу, все одно сход не созвать, пока Симеон спирт привозит.
Сегодня Михей не нашёл Ксюши у землянки Журы. Удивился. Забеспокоился: «Куда подевалась? Сказывали, её не было и на работе».
Истошный женский крик разорвал вечернюю тишину.
— Родимые… Убивают…
— Серафимка дерется, — сказал кто-то.
Михей кинулся в барак.
У окна, на нарах сидел корявый сухой мужик. На полу, хватая его за ноги, валялась женщина. Розовая кофта разорвана на плече. По вздрагивающей губе стекала тонкая струйка крови.
— Серафимушка… родненький… не надо, — молила женщина.
— Подь сюда. Кому сказал, — пьяно ворочая языком, повторял- мужик, почесывая волосатую грудь. — Павлинка. Подь сюда…
— Серафимушка, родненький…
— Подь!
Женщина с трудом приподнялась на колени. Увидя порванную кофту, стыдливо прикрыла рукой плечо.
Михей хотел схватить Павлинку, оттащить от пьяного Серафима, но не успел. Не глядя, мужик мотнул ногой и ударил жену в грудь.
— О-ох, родимые. Ох! — застонала Павлинка и грохнулась на пол.
— Подь сюда, — скрипнул Серафимка.
Михей опустился на колени, вытер окровавленное лицо женщины подолом своей рубахи.
Вавила встал между Серафимкой и его женой.
— У-уйди… Не мешай раз-го-варивать мужу… Пав-линка-а…
— Пусти, пусти, — рвалась женщина из Михеевых рук. — Михей, не встревай промеж нас. Хуже сделаешь… Пусти!
— Не идешь, с-сука! Сам пойду…
Вавила рывком бросил Серафимку на нары и прижал коленом. Мужики притащили веревки, связали его. Прибежавшая Аграфена помогла Павлинке подняться с пола. Усадила её на нары, обмывая лицо, уговаривала:
— Брось его, идола.
— Мы же венчаны перед богом.
— Изувечит он тебя и бросит.
— Изувечит, милая. Бросит. Сама так думаю. Виновата я перед ним, Аграфена, — торопливо шептала Павлинка, — не девкой, порченой, замуж-то вышла. Тверезый он ласковый, а как выпьет — не может простить.
— Подь сюда, потаскуха, — хрипел связанный Серафим.
Вавила потянул за рукав Михея.
— Надо кончать с этим спиртом, с обмывками. Идём к Симеону.
— Идём.
Но Симеон рассмеялся, услышав требования Вавилы.
— Сам не пьешь и не пей, а другим не мешай. Михей, не видал Ксюху?
Получив отрицательный ответ, подумал: «Куда запропастилась девка? Аграфена сказывала — и ночью её не было…»
В субботний вечер Симеон приехал с прииска в Рогачёво. Осмотрел, как идёт строительство нового дома. Хороший получается дом. Просторный. В сравнении с этой хороминой крестовый дом Кузьмы Ивановича — лачуга.
Зайдя в избу, поздоровался с матерью и сразу спросил:
— Где тут Ксюха замешкалась? Я там с ног сбился, а она прохлаждается.
— Дам я ей прохлаждаться. Пришла, взяла хлебы и сразу обратно в Безымянку.
— Што ты? Третий день Ксюхи на прииске нет.
Матрёна растерянно засуетилась по избе. Переложила с места на место хлебы. Горшок со щами, приготовленный на обед, засунула в печку и, сев на лавку, заголосила:
— Ксюшенька, доченька, родимая, неужто сгубили тебя лиходеи, неужто я боле очей твоих не увижу…
Голосила. Слезы лились рекой, а про себя думала: «Теперь не оберешься стыда. Што про нас суседи-то подумают. Самого по судам таскают. Девка пропала…»
И снова взахлеб:
— Сиротинушки мы разнесчастные…
Часть третья
Черной змеей вьется по снегу длинный ременный бич, и конец его, распущенный, как беличий хвост, взрывает на дороге снеговые фонтанчики. Вихрем мчатся кони, расстилая по ветру длинные чёрные гривы.
Устин недоволен. По проселкам можно тащиться как хочешь, а по улице Рогачёва надо лететь. Люди смотрят.
— Не простокишу везешь. Поддай, — привстав, Устин бодрит ямщика под бок кулаком. Откинувшись в кошеве, смотрит по сторонам. Рогачёвская улица — ряды подслеповатых черных домишек. Зима едва началась, а на крышах снеговые грибы. Голубой стрелой пролегла между ними дорога. Почти пятьдесят лет Устин ходил этой дорогой. Босиком и в залатанных броднях месил осеннюю грязь, в подшитых пимишках бродил по снегу, в метель кутался в старенький полушубок или шабур. И никто не обращал на него внимания. Идёт — пусть идёт. Мало ль таких в Рогачёве.
А сейчас приезд Устина — событие. Бабы, мужики, ребятишки, заслышав перезвон ямщицких колокольцев, бросаются к окнам, выбегают на крыльцо.
— Смотри, смотри. Никак в лисьей шубе?