– А куда еще девать это дерьмо?! – заорал я с внезапно звонкой, тяжелой, как ртуть, ненавистью. Наверное, обычные дети взрослеют по-другому. Я точно знаю момент, когда порвал с детством. Когда стоял над коровьей головой, которую выволок из преисподней, и мечтал о кувалде, чтобы расколотить ее в костяную муку, в брызги, в фарш.
Некоторые зубы были такие здоровенные, что не помещались в сжатом кулаке. Я свалил их перед глазом горкой. Клянусь, видит Бог, не вру, он моргнул!
Челюсть у головы осталась только верхняя. Мальчишки выдрали из нее зубы, и теперь там бугрилось кровавое месиво. Я стал втыкать в нее зубы, как кинжалы, и все они, разномастные, кривые, хищные до ужаса, пилы, панцири, сверла чертовы, входили в кость с хрустом, трещали, шатались, норовили выпасть, приходилось давить изо всех сил, я обрезал ладони о резцы, липкие, они скользили, и зубы скользили, но я пыхтел от упрямства, зря, что ли? Зря? Зря?! Намешал своей кровушки с мертвяцкой жижей, откуда она только капала, сочилась, булькала? Но это ничего, мы с головой сроднились едва ли не больше, чем с мальчишками во дворе.
Как-то мы дали клятву вечной верности друг другу, распороли пальцы колючками кактуса, я никак не мог проковырять дырку побольше, болеть болело, а ни капли, потом вогнал так глубоко, что сразу застучало о дно бутылки, в которой мы замешивали наш ритуальный коктейль с шипучкой, ее принес Эдриан, и говорит: «Кто сделает первый глоток?» – и все смотрят друг на друга, вот тебе и клятва в вечной дружбе, а Синклер сосет палец и говорит, ай!
Голова дернулась, я не удержал ее, и она клацнула вбитыми зубами о бетон, все они тут же выпрямились, перестали юлить и вытянулись, как солдаты по стойке «Смирно!». В руке у меня остался один зуб. Почернелый, с налипшей мерзостью.
«Вот этого в карман», – приказала голова, глаз побелел, дернулся в орбите и омертвел. Слизь, выступившая из всех щелей в кости, стянула порезы, раны и трещины прозрачной, мгновенно затвердевшей жидкостью. Череп изваял себя в янтаре. И тут же пропали все запахи. Как выключили.
Я знал, где умыться и стянуть чистую одежду.
До прихода распределителей Джесопы жили большим хозяйством. Их отец Норман поставил водонапорную вышку, которой орошал три акра частной земли, а кому надо воды, с теми делился бесплатно. Еще он водил пожарный танк и катал на броне всю свою ораву, детишек семь или восемь, никто не мог их сосчитать, такой непутящей и горластой волной набегали они на двор. Мы всей ватагой отирались там же, Норман подбирал и нас, в общем, народу у Джесопов болталось страсть сколько. Детей тут любили, земля родила исправно, поэтому кусок лепешки или там кукурузный початок на троих регулярно нам перепадал.
С частной собственностью в Андратти было туго. И с сантехниками тоже. Норман Джесоп был среди первых, кто пришел на развалины в пустыне и заставил старые трубы петь. Таким мастерам позволено многое.
Когда решили бить тоннель на смычку с Чикаго, Норман восстал. «У этих с монтерами проблем нет», – бубнил он дома и в управе. Ему кивали и мягко выпроваживали. Много с чем не знали проблем в Чикаго, а с уверенными строптивыми мужиками знали. Подразвелось таких в Андратти.
Как в воду глядел. Распределители сами к Джесопам не пошли, прислали бумагу и ребят из городской управы, товарищей Нормана. Те топтались, в глаза не смотрели, бумагу положили на верхнюю ступень у порога, но и без ответа уйти не могли.
«Себя жрете, дураки», – швырнул им ключи или чего-то там еще старший Джесоп и дверь захлопнул. Больше мы на танке не катались, землю огородили чешуйчатым забором, а у башни поставили будку: хочешь воды, платишь пенс, набираешь бидон. Нормана теперь видали на краю города, у карьера, где захоронили коров, он сидел там, свесив ноги и надвинув шляпу на самый нос, потягивал пиво из старых жестянок, которые собирал последние лет двадцать, плющил их и запуливал вниз. И так каждую среду. Говорили, что пиво он бодяжил сам, а до детей ему теперь не было никакого дела. Плющил и кидал.
Оказывается, у меня еще остались силы, но все их съела лестница на крышу башни.
Пот сбегал с волос горький, ржавый. Я отирал его тыльной стороной ладони, но на цвет старался не смотреть. А, впрочем, чего там? Пот как пот. От меня воняло самой жуткой неизбежностью, какую я только мог представить. Так пахнет труп надежды. Часики внутри давно похоронили отца, а маму и сестру только одевали к погребению. Но идти за ними таким я не мог. Сгребут и оттащат в школу, к священнику или куда похуже.
Рисковать не стал, на самой верхотуре встал на четвереньки и так подполз к люку, содрал одежду, бросил комом и соскользнул в бак целиком. Вода к ночи остыла и мгновенно вытянула из жил огонь, вморозила мысли в мозг, а язык в нёбо. Пульс упал до жалкого трепыхания в груди. В ушах стоял гул воды. Я повис посреди нигде и отдался этой холодной ясности.
Бойни сошли с меня разом, облезли, как шкурка с сосиски.
Не осталось ни сил, ни ощущения боли. Я представлял себя голой пулей. Стальным сердечником, с которого ободрали свинец.