Агнесса узнавала большинство вещей брата, проходивших сейчас через ее руки: черный смокинг и смокинг синий для больших семейных обедов, фрак словом, все то, что обычно надевалось в дни "больших тарарамов", как говорили на авеню Ван-Дейка; дорожное пальто, в котором Симон приезжал ее встречать в Гавр, когда она вернулась из Америки, и даже костюм для гольфа, который он себе сшил, намереваясь завоевать кубок в Сен-Клу в тридцать седьмом, и Агнесса заменяла ему партнеров, - все было на месте, ибо страстная мать отказывалась произвести отбор среди вещей сына и не позволяла никому ничего отдавать, даже когда собирали одежду для пострадавших от войны беженцев.
- Жанна твердит, что к тому времени, когда Симон вернется, все это уже выйдет из моды, - сказала мать, ожесточенно орудуя щеткой. - Но что мне мода! Одного я хочу, чтобы, вернувшись, Симон застал все в таком виде, в каком оставил перед
отъездом. Вот мы и стараемся все сберечь, забота невелика, Но я уверена, что ты меня поймешь.
- Да... да...- ответила сестра пленного, ошалевшая, доведенная чуть ли не до тошноты возней с бренным тряпьем в этом одежном морге. - Конечно, я тебя понимаю...
И, взглянув при этих словах на мать, которая чуть не валилась с ног, Агнесса подумала: "Если она сейчас заговорит со мной о мальчике, я даже не смогу достойно поддержать беседу".
Но Мари Буссардель говорила лишь об одном Симоне, о выпавших на его долю испытаниях, прошлых и нынешних. Рассказала, при каких обстоятельствах он попал в плен, в сущности, пожертвовал собой, не пожелав покинуть своих людей, хотя у него была легковая машина и он вполне мог бы бросить свою часть по примеру всех прочих. Узнала она об этом не из писем Симона, но со слов одного из его товарищей по лагерю, которого репатриировали, как тяжелораненого, и Мари Буссардель специально ездила с ним повидаться в госпиталь в свободную зону. Ах, кстати, она даст адрес этого офицера Агнессе, чтобы та могла посылать ему посылки. Агнесса обещала, но не так-то легко оказалось остановить поток материнского красноречия. Мать знала мельчайшие подробности о лагере Симона. Лагерь находится в Кольдице, в Саксонии, там, слава богу, не такой влажный климат, как в Любеке, где их сначала содержали. Но, увы, с некоторых пор от Симона приходят очень мрачные письма, очевидно, он пал духом. И она, мать, ничем не может ему помочь! А власти, которые могут, ровно ничего не делают, со вздохом добавила она, потому что единственной темой ее разговоров были страдания сына, только его одного и видела она среди густого народонаселения лагерей.
- Он в плену вот уже целых двадцать восемь, целых двадцать восемь месяцев, представляешь себе, Агнесса. Скоро будет два с половиной года этого существования, где все организовано для того, чтобы методически, постепенно лишить его активности, инициативы, возможности самому обо всем судить,
для того, чтобы обезличить его. Я уже не говорю об ужасных условиях, в которых его насильно держат: подстилка вместо постели, пища, которую собаки не станут есть... да, да, я знаю, что говорю... А холод: ведь в Саксонии ужасно холодно! Варварское отсутствие малейшего комфорта, и это он, он, который так любил удобства и уют, вынужден жить в таких условиях!- заключила она, выразив словами ту самую мысль, которая первой пришла в голову Агнессе, когда новость о том, что Симон в плену, стала ей известна на мысе Байю, и общность мыслей с матерью взволновала Агнессу.
- Отсутствие гигиены, - продолжала мать, - отсутствие ухода во время болезни. После двадцати восьми месяцев лишения любой пустяк может привести к... Ох! - простонала она, приложив руку к сердцу, как будто ее вдруг пронзила боль, и лицо, повернутое к онемевшей Агнессе, осветилось внутренним светом, придавшим чертам ее настоящее обаяние.
- Ох! Если бы мне разрешили заменить его там! Яростные рыдания судорожно сотрясли ее тело, как приступ кашля, голова бессильно упала на грудь, и она, сморкаясь, произнесла:
- О, если бы это было возможно!.. Я бы все, все вытерпела. Я была бы счастливее всех на свете.
Как только утихла эта жалоба, брошенная в пустоту, мать молча уставилась в угол, потом, вернувшись к действительности, вспомнила о присутствии дочери.
- А знаешь, от чего Симон особенно жестоко страдает? - продолжала она просветленным тоном, в котором звучала непоколебимая уверенность. - От того, что чувствует себя отрезанным от нас. Отрезанным от дела, от авеню Ван-Дейка, от дома, от детей, от всего, что составляет смысл его жизни. Я-то хорошо знаю Симона: прежде всего он живет для других. И вот его пересадили в этот лагерный мир, за тысячи лье от нас! Он в каждом письме пишет: "Что делается в конторе? Что делается на авеню Ван-Дейка, на площади Мальзерб?" Дает нам советы, указания и в следующем письме справляется, выполнили мы их или нет. Он хочет... хочет уцепиться за что-нибудь. Мы-то здесь считаем себя достойными жалости, а в его глазах мы потерянный рай.
Она с трудом поднялась со стула.