Читаем Золотая рыбка полностью

Она учила меня петь музыку Джимми Хендрикса — «Burning in the Midnight Lamp», «Foxy Lady», «Purple Haze», «Room Full of Mirrors», «Sunshine of Your Love» и, конечно, «Voodoo Child», а еще музыку Нины Саймон — «Black Is the Color of My True Love's Hair», «I Put a Spell on You», и Мадди Уотерса, и Билли Холидэя — «Sophisticated Lady», но слов я не пела, одни звуки, пела не только ртом и горлом, они возникали где-то глубже, шли из легких, из нутра. Четыре-шесть тактов — и Симона останавливала меня, и опять, и опять. Ее пальцы плясали на клавишах, я должна была спеть то же самое на октаву выше, или, наоборот, она играла в низком регистре, а я пела в унисон: «Ба-бе-ли-бо-о, ба-а-бе-ло-ла-ли, ла-ли-ла-ло-ла…»

Иногда она рассказывала о своем острове на краю света, о музыке, что летит через море к той далекой земле, откуда увезли ее предков и продали на чужбине. Она называла племена, и эти названия звучали странно, как слова какой-то музыки.

«Ибо, Моко, Темне, Мандинка, Чамба, Гана, Киоманти, Асханти, Фон…»

Как имена моих родных, которые я забыла.

Она рассказывала о нищете. «У гаитянца, — говорила она, — самое суровое лицо на свете». «Негр, — говорила она, — предает негра, как во времена императора Дессалина» [8]. «Когда человек голоден, — говорила она, — глаза его обращены внутрь». Она рассказывала об улице Цезарей в Порт-о-Пренсе, о том, как бьется сердце, о своей матери Розе Кароль, которая когда-то пела заклинания вуду, вызывая мертвецов: она била в барабан, и открывался глаз в середине большого треугольника во дворе ее дома — точно такой же выстраивала Симона из свечей. Она рассказывала, пела, говорила с барабанами, и боги лоа приходили к ней, прямо сюда, на ее улицу. Она называла их по именам, это были имена деревьев, лазам, лезвие клинка, плоды живой души, дынное дерево папайя и великан заман, чья густая сень бросает на остров тень. Я слушала, это было так прекрасно, что убаюкивало. Она играла для меня, на одних и тех же клавишах, одни и те же ноты, неизменные, низкие, или стучала пальцами по говорящим барабанчикам, по барабанам рада, по барабанам джун-джун, и дробный звук пробирал до нутра, как в подземных коридорах на «Реомюр-Себастополь», он поднимался и заполнял меня всю, и я была танцующей змеей перед факиром, воздушным шаром на празднике, я кружилась и кружилась, пока в глазах не становилось темно.

Мы не разговаривали больше. Она сидела на корточках, раскинув платье, покачиваясь, играла свою музыку и пела африканскую песню, пришедшую издалека, из-за моря, а я повторяла ее жесты, ее слова, даже движения глаз, даже взмахи рук, не понимая зачем, словно какая-то неодолимая сила притягивала меня к ней.

Она делала это до тех пор, пока свечи не догорали и язычки пламени не тонули в оплывшем воске.

Когда это кончалось, мы валились без сил. Засыпали прямо на полу, на разбросанных подушках, в запахе дыма. За стенами кипела жизнь, гремели поезда, машины, метро, люди носились как ополоумевшая мошкара, кто-то что-то покупал, продавал, подсчитывал, выгадывал, наживал, копил. Я забывала все. Хурию, Паскаль-Малику, Беатрису с Раймоном, Мари-Элен, Ноно, мадемуазель Майер и мадам Фромежа. Все уплывало куда-то. Только одна картина вставала перед глазами, накатывала, захлестывала меня: большая река Сенегал и устье Фаламе, высокий берег, красный глинистый откос, край Эль-Хаджа. Вот куда уводила меня музыка Симоны.


Однажды вечером Марсьяль Жуае пришел раньше обычного. Он открыл дверь в большую комнату да так и замер на пороге, долго стоял и смотрел. На улице уже стемнело. Свечи догорали, слабый свет дрожал, и я только угадывала, как шарят впотьмах глаза доктора. Он ничего не сказал. Пересек комнату, спотыкаясь о Симонины барабаны, и направился прямо в ванную. Наверно, он жутко разозлился, раз прошел через этот кавардак молча. Симона подняла меня с пола и подтолкнула к двери: «Уходи, уходи скорее, пожалуйста». Вид у нее был напуганный. «Пойдем со мной, — сказала я ей, — не надо тебе здесь оставаться». Я точно знала: если только она сможет сейчас уйти, то освободится. Но у нее этого и в мыслях не было. Она сунула мне в руку деньги: «Уходи, езжай домой, возьми такси, холодно». Сама не знаю почему, но в эту минуту я подумала, что больше не увижу ее. Она не могла отважиться и поэтому была рабой. Если бы только она отважилась, хоть один только раз, то не боялась бы больше ни Марсьяля, ни одиночества, и ей не нужно было бы ни нюхать всякую гадость, ни глотать снотворное. Тогда она освободилась бы.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже