Прекрасно сказал об этом великий русский поэт Николай Гумилев в своей поэме «Открытие Америки»:
Двадцать дней, как плыли каравеллы,Встречных волн проламывая грудь;Двадцать дней, как компасные стрелыВместо карт указывали путьИ как самый бодрый, самый смелыйБез тревожных снов не мог заснуть.И никто на корабле, бегущемК дивным странам, заповедным кущам,Не дерзал подумать о грядущем —В мыслях было пусто и темно.Хмуро измеряли лотом дно,Парусов чинили полотно.Астрологи в вечер их отплытьяВычитали звездные событья,Их слова гласили: «Все обман».Ветер слева вспенил океан,И пугали ужасом наитьяТемные пророчества гитан.И напрасно с кафедры прелатыСтолько обещали им наград,Обещали рыцарские латы,Царства обещали вместо платы,И про золотой индийский садСтолько станц гремело и баллад…Все прошло, как сон! А в настоящем —Смутное предчувствие беды,Вместо славы — тяжкие трудыИ под вечер — призраком горящим,Злобно ждущим и жестоко мстящим —Солнце в бездне огненной воды.…Эти воды богом прокляты!Этим страшным рифам нет названья!Но навстречу жадного мечтаньяУж плывут, плывут, как обещанья,В море ветви, травы и цветы,В небе птицы странной красоты.Эти строки — о плавании Колумба, но мне кажется, что Диего де Алькорон, оставивший Испанию спустя двадцать три года после путешествия великого генуэзца, должен был чувствовать то же самое.
А вместо вырванных страниц между первой и второй тетрадями манускрипта вложен сложенный вдвое листок пожелтевшей от времени бумаги.
Это письмо, написанное мелким и красивым женским почерком.
Я не знаю, когда Диего получил его. Я даже не знаю, где это произошло — никакого конверта к письму не прилагается. Могу только предположить, что это случилось уже после его прибытия в Панаму, и не исключено, что письмо это и стало причиной уничтожения восемнадцати листов рукописи — в том случае, если на этих листах Диего вспоминал о своей оставшейся в Испании возлюбленной.
Вот это письмо, написанное полтысячелетия назад.
Милый, милый Диего, сердце мое, мой бесстрашный, мой любимый рыцарь!
Не знаю, найдет ли тебя мое письмо — где ты, в каких краях? Жив ли ты, мой единственный? Я пишу тебе, не зная, прочтешь ли ты эти строки — а если прочтешь, не проклянешь ли ты меня за все беды и горести, которые я тебе причинила. Но не написать и не признаться я тоже не могу, ведь это как исповедь в церкви — перед ней всегда страшно, но, когда исповедуешься, на душе становится легче.
Нет, опять не так. Я должна сознаться не потому, что хочу исцелиться от душевного недуга, а потому, что мне невыносимо жить, думая, что ты все еще любишь меня, не зная о моей вине. А она велика, мой любимый Диего.