С омерзением к себе Алендрок, уже совсем сдавшийся, раздавленный, но все еще человек — сомкнул широченную ладонь на Гийомовом предплечье. Там были какие-то тонкие косточки, у него под рукой, и сильно пульсирующая живая жилка, и кожа — тонкая, горячая, как у больного, и эту ключицу Алендрок мог бы сломать, как сухую ветку.
Боль головы — уже почти не боль, а проходящая навылет полоса красноватого пламени — не давала ему видеть четко. Где-то совсем недалеко от шатра, наверное, это у англичан — снова послышался смех. Или это был не смех, а трепещущий звук дудочки. Есть сарацинская такая дудка, называется «саламье». У нее особенно сумасшедший звук, как человеческий стон, или смех. Или как смех нечистого. Очень юный, очень красивый.
Это были черные радости, но не более черные, чем девица за день до окончания поста (так получилось однажды), или чем приступ бешеного гнева, или чем веселые корабли графа Рено, нарушение договора. Зато граф Рено умер как христианин. А великолепный король Ришар, всеобщая надежда, в юности спал в одной постели с Филипп-Августом, сюзереном нашим. Вы когда-нибудь слышали, как Ришар вопил и каялся в Мессине? Там был один юноша, светловолосый такой… А король Ришар, между прочим, за несколько дней до того женился. На милой и отважной Беранжере, о которой теперь не затыкается Амбруаз, его хронист. И все равно Господь отдал Ришару в руки Кипр, и отдаст еще Аккон, и…
— Мессир… Мне встать на колени?..
— Зачем? — Алендрок, пока спрашивал, уже понял, и это темное понимание отозвалось во всем теле новой черной сладостью. Гийом чуть вздрогнул под рукой, словно пьющей сок из его огненной молодой кожи, и лучше было отдать все в выкуп за свой рассудок. Я сделаю все, только не мучай меня более. Для остального есть прелаты. Для остального есть много способов Господня милосердия. Потом.
— Нет… Гийом.
Огонек горел ярко, но у Гийома за спиной. От этого весь он светился золотым ореолом, особенно ярким над головой, и он был такой
Гийом же видел Алендрока куда яснее, его огромную грудь в рыжих курчавившихся волосках (как у собаки), и его лицо бы тоже увидел, но не поднял глаз. Потому что боялся глядеть ему в глаза. И надо заметить, правильно боялся.
— Я прощаю тебя.
Какое поганое наслаждение говорить «я прощаю тебя».
Какое проклятое Богом ремесло — быть судьей. Или королем. Наверное, королем тоже.
— Если только ты…
Он сглотнул тугой комок слюны, остаток солнечной тошноты, болезни, стоявшей в горле. Кончать с этим. Иначе он разорвется — и сразу в нескольких местах.
— Ты понимаешь, о чем я?
Гийом молчал. Он тоже сглотнул, его опущенные руки двинулись в беспорядочном, заполошном движении и сплелись пальцами так, что пальцы побелели. Если бы Алендрок знал, кого тот сейчас видит пред собой — он бы оставил все, перестал бы мучить себя и другого, постригся бы в тамплиеры, в иоанниты, просто ушел бы… отсюда прочь. Потому что Гийом, кажется, видел нечистого. Не самого Князя Ада, а скорее — своего персонального нечистого, который охотился за ним столько лет — и вот наконец поймал. И идти было некуда. Потому что, кроме всего прочего, этот человек спас Гийому жизнь. Наверное.
— Ты
В конце концов, не так все плохо, Гийом. Ты просто закроешь глаза и перетерпишь, уйдешь далеко, в свою голову, и будешь свободен. Всегда, всегда будешь свободен.
— Что ж вы спрашиваете, мессир, — губы его шевелились едва-едва, потому что святой Стефан все равно не пришел бы. — Я обязан вам свободой, а вы… если б хотели… могли бы и силой.
Но и эта горестная правда не спасла Гийома, потому что голос, уже почти нечеловеческий, сказал где-то совсем близко, теплом шевеля волосы ему на макушке, что — нет, я так не хочу, мне нужно, чтобы ты… сам…
Опять они хотят, чтобы я сказал свое «да», притом что это уже ничего не изменит, все потеряно, я так и знал — здесь тот же самый плен… Они оставляют выбор, но он таков, что на самом деле его и нет. Что же, Абу Бакр ибн Насир, сарацинский колдун, вот вы опять меня победили, заставив выбрать за себя.
И Гийом кивнул головой, закрывая глаза, чтобы слезы вернулись обратно и не потекли вниз. Такая жалость.