Он даже в самом деле перетерпел, все перетерпел без единого звука, как ни дико, но читая и читая «Pater Noster» — пока все происходило, пока быстрые шершавые руки с обломанными ногтями стаскивали с него остатки одежды. Правда, оно оказалось дольше и немного больнее, чем Гийому казалось сначала, но зато «Отче наш» так громко звучал у него в голове, что он даже не услышал, что говорил ему Алендрок. Потому что Алендрок говорил — прерывающимся сумасшедшим шепотом, называл его какими-то именами, притискивал к себе, и руки его не хотели оставить чистым даже Гийомова лица, жадно оглаживая шею, подбородок без намека на растительность, торопливо закушенные губы. Только потом, когда «Отче наш» кончился в очередной раз, и Гийом понял, что ему не выбраться, не добраться до своей постели, которая всего-то в одном шаге, он потерянно заснул как есть, закаменев в мокрых и горячих кандалах Алендроковых рук, уходя прочь, уходя далеко-далеко, сжимаясь внутри себя, где никто не мог лишить его свободы. И, наверное, не слышал, как еще долго бормотал его спаситель, его мучитель, прижимаясь размякшим лицом к его шелковистому затылку.
— Золото… Мое золото. Золото мое.
3. О том, каково было в сарацинском плену, с моралью, что нет узилища страшнее плена собственных же грехов
С той самой поры началась у Гийома странная жизнь.
Была она, пожалуй, еще более странной и двойной, чем та, что он вел в сарацинском плену.
Такая жалость — мессир Алендрок попался в ловушку, попался целиком, с ним случилась большая беда, а главное — пришла она с той стороны, откуда он никогда в жизни не ждал нападения. Потому что быть полностью зависимым от собственного оруженосца, от того, какими словами и с каким выражением лица тот поприветствует тебя поутру — это судьба, о которой не может мечтать человек, с четырнадцати лет привыкший со всем справляться сам.
А с этим он сам не смог справиться. Как ни смешно, Алендрок за тридцать шесть лет своей жизни еще не успел никого любить. Разве что матушку — и то давно, в раннем детстве, покуда в ней нуждался. Может, потому и случился на его пути Божиим промыслом худой юноша с длинными золото-зелеными глазами, рожденный не для войны — а для какой-то другой, наверное, райской жизни. Так влюбляются в девушку, сказал бы себе Алендрок, который ни разу в жизни в девушек не влюблялся.
Алендрок подарил ему котту из алого сукна (свою собственную, конечно, великоватую — но если подвязать поясом, то нормально сидит.) Гийом поблагодарил, положил подарок в свой сундучок, и губы его слегка кривились. Алендрок на следующий день сам чистил своего Босана. Гийом зато с утра готовил завтрак, вздрогнул от оклика и пролил немного воды в костер, после чего втянул голову в плечи и замер, как будто ожидая удара в челюсть. Алендрок захотел немедленно умереть. Он молча подошел, отогнал оруженосца от затушенного огня и сам принялся его раздувать, тяжело опустившись на колени…
Алендрок вспомнил вдруг, сидя за завтраком, что есть такое сарацинское очень вкусное лакомство, его еще в иоаннитских замках мелют из тростника, а потом, кажется, выпекают, как хлеб — и решил, что на следующем же мирном торжище в пригороде (или если удачный налет на саладинов лагерь случится) — надо этот самый «сахар» для Гийома раздобыть, ему, наверное, понравится. О сахаре он решил, глядя, как тот сидит, слегка согнувшись, зажав меж коленей деревянную миску с дымящимся «бульоном» (сегодня день не самый сытый, вся еда — сухари, размоченные в мучнистой воде.) Да еще — Алендрок вспомнил про свое сокровище, достал откуда-то из недр сундука запечатанный кувшин сладкого вина. Сам налил в погнутый бронзовый кубок, принес Гийому к завтраку. Тот слегка дернулся, когда рука рыцаря тронула его за плечо; а при виде подношения аквитанские золотые глаза так расширились, что Алендроку опять — ненадолго — захотелось исчезнуть с лица земного.
Пока тот ел, Алендрок смотрел со странным, болезненным интересом, выбирая моменты, когда юноша его не видел. Подмечая, какие у того глубокие черные тени вокруг глаз, как странно заострились скулы (уж не болен ли чем? Не дай Боже…) И пока Гийом ел, торопливо подбирая крошки, падавшие с ложки в подол его синей мешковатой одежды, Алендрок отчетливо понял еще одну мысль — нечего парню делать на сегодняшнем строительстве. Бревна таскать — с такими запястьями, которые от сильного хвата могут переломиться — нет уж, пожалуй, Гийому не стоит. Осадные Ришаровы машины как-нибудь и без него сколотят.
Да, таким образом странная жизнь началась для Гийома с того самого утра, когда он проснулся — до рассвета еще, словно от толчка — от ощущения непоправимой беды, вот только какой, вспомнить бы, и вспомнил — едва шевельнулся в прохладной предутренней темноте и понял, что эти толстые теплые палки вокруг него, под боком и сверху на шее — человеческие руки.