Так я добираюсь до третьего лестничного марша и натыкаюсь на нищего. Ему, вероятно, под пятьдесят, лицо желтое и морщинистое, как корка выжатого лимона; что-то в нем поражает меня, заставляет остановиться и всмотреться в его черты; наконец дрожащим голосом я шепчу:
— Луиджино… Ты Луиджино Кашелло? Да или нет?
Следует двусмысленный ответ: нищий ехидно дергает плечами и ангельски улыбается. Через минуту мне уже ясно, что у этого несчастного мозги давно набекрень, а вправить ему их некому. Он попал в беду, но, как видно, не страдает от этого, тихо и безмолвно бродит он здесь на пустыре, расстилает возле себя платок с жалкими монетами, чтобы привлечь к себе внимание.
А пока развлекается игрой в стр
Пока длился сезон струммоло, в наших карманах всегда лежали эти волчки. И представьте себе, что струммоло бывают разные. Те, которые продаются у торговцев писчебумажными товарами, самые паршивые. Они слабы душой и телом. Настоящий струммоло должен быть плотный, тяжелый и крепкий, как камень, но при вращении он обладает необычайной легкостью. Если внутри или на конце струммоло нарушено равновесие и он заваливается набок, то ему грош цена, мы называли их «танцорами». Идеальный струммоло надо было покупать у известных столяров с моста Таппия или же у цыган, которые разбивали в то время свой лагерь на площади Кастелло, заполоняя ее, словно плесень. Сколько раз мы с Луиджино получали из этих черных вороватых рук несравненные волчки, которые превращали нас с марта по август в королей нашей улицы. Это перышко, пушинка, говорили наши ровесники, когда мы давали им в их грязные ручонки волшебный цыганский волчок. Благодаря этому чуду мы чувствовали себя счастливыми, несмотря на наши лохмотья, среди уличных мусорных куч, рядом с чугунной страшной мордой на нашем фонтане. Неуловимое жужжание неаполитанского волчка вызывает в душе сладкие воспоминания. Итак, Луиджино Кашелло, давай вспомним все. С 1912 по 1915 год в квартале Стелла не было более верных друзей, чем мы. Я совсем недавно спустился с бельэтажа на улицу (в буквальном смысле слова вслед за гробом моего отца), и ты, Луиджино, был моим наставником, моим покровителем в этих каменных джунглях. Ты был сделан словно из железных прутьев, тощий, но крепкий и смелый. А я был твоим оруженосцем и только подавал тебе камни для рогатки, прикрывая лицо рукой. Я больше любил спокойные дни, когда мы располагались в подъезде дома и, привязав картонки на колени, завязывали бесконечную игру в «руки загребущие». Чего только мы не ставили на кон! Сперва играли спокойно, ставили на перья, коробки, отдельные выпуски книг о Буффало Билле, куски карбида, которые нужно было сперва намочить в банках и потом взрывать; а когда мы уже входили в раж, то ставили на Иисуса, дворец Каподимонте, Везувий. Однажды, потеряв все и уже не зная, на что поставить, я закричал не своим голосом: «Ставлю, дорогой мой, на пасху и рождество!»
Я тормошу Луиджино Кашелло и говорю:
— Не может быть, чтобы ты не вспоминал мансарду в нашем доме?
Увы! Он не слышит, не понимает. На его лице вялая, пустая улыбка, пустая, как порожняя бочка; он продолжает крутить волчок.
Седая женщина замечает меня и потихоньку подходит к нам. Ей лет шестьдесят, но вы можете дать ей и сто или тысячу, я не возражаю. Неутомимый Джеппетто, который в своих пьесах рисует разнообразные неаполитанские характеры, вытащил ее на театральные подмостки, изъеденные шашелем и слышавшие сотни голосов.
— Меня зовут тетушка Кармела, — говорит женщина, — я живу тут. Зачем вы мучаете этого беднягу? Он вас оскорбил?
— Я его не обидел, он меня тоже, — объясняю я, — если не ошибаюсь, его имя Кашелло, я знал его в детстве.