Вот и я, море, вот я и приехал. Перехожу дорогу — и я у цели. Берег здесь, по крайней мере сейчас, представляет собою насыпь из щебня и так мне нравится, что я не променяю его ни на какой даже самый красивый пляж курорта Нерви; не променяю по той простой причине, что настоящие камни — камни, похожие на камни, — где бы они ни лежали, должны иметь такой вид, будто они только что сюда выкатились. За спиной у меня Туринская улица, перед глазами море, справа мол в черно-белую полоску (чтобы не наткнулись пьяные лоцманы), слева — небольшой высокий мыс, не знаю, как он называется. Может быть, этот мыс — просто полка, на которую, прежде чем уснуть, положил свою последнюю мысль парень, лежащий ничком в одной из его впадин: рубашка вылезла у него из штанов, обнажив нездоровую белизну спины — белизну спокойную, от всего отрешенную, которая никого ни в чем не винит и ни у кого ничего не просит. Это, наверное, судьба, что куда бы я ни пошел, я всюду натыкаюсь на такого типа людей — с волосами и телом, испачканными землей; камень тем выразительнее, чем он естественней, и не будь водяных ужей, как бы мы узнали, что пересохший ручей умер не окончательно? Хорошего тебе отдыха, дружище, здесь беда тебя не заметит, ты хорошо замаскировался.
Горе вам, господин мэр, если вы вздумаете облагородить этот грубый пляж, который так мне нравится. Все эти дюны и ямы и галька с ее бесконечно разнообразной геометрией форм (круглые, заостренные, удлиненные, срезанные, расплющенные камешки — как берцовые и бедренные кости генуэзской земли, ее коленные чашечки и фаланги) — какой впечатляющий образ хаоса и бедствия, и рядом со всем этим — внимательные, настороженные воды. Нет, господин мэр, вы не осмелитесь все это смягчить и пригладить. Сюда приезжает повозка за щебнем — и прекрасно; ленивый возчик выбирает и грузит камень не торопясь, словно старатель, просеивающий золотоносный песок; море освещает его сбоку и беспокоит его лошадь, грузного белого коня, в котором каждая набежавшая волна воскрешает старинные страхи: «Но! Но!» — сказал Ной, вталкивая его в ковчег, но ведь остальной-то лошадиный народ стал добычей невиданной смерти, смерти, которая вместо обычного серпа потрясала литрами воды! Не трогайте все это, господин мэр, имейте в виду, я и дети, играющие тут по воскресеньям, встанем на защиту нашего берега. Отнеситесь с уважением к последнему клочку генуэзской земли, который остался Янесу и Сандокану, разрешите нам и дальше устраивать тут драки в их честь; щебень будет скрипеть под нашими башмаками, и запах дальних островов перенесет нас в то страннейшее глагольное время, которое получается из слияния трапассато ремото с футуро; а когда мы устанем, наши глаза отдохнут на песке, обреченном на вечную муку уходить и возвращаться вместе с водой; в неожиданно свернувшуюся волну попалось солнце; ах, какой оно великолепный гладиатор, это море, господин мэр! Нет, я не в силах сам от него оторваться, пожалуйста, пришлите за мной пожарников с колоколом и канатами, пришлите здравый смысл мне на помощь!
Эти молчаливые женщины, которые работают крючком, поднимая голову через равные промежутки времени (как пловцы, которые через каждые три рывка поднимают голову, чтобы глотнуть воздуха), они никогда отсюда не уйдут или уйдут вместе с морем: так и будут покачиваться на волнах на своих раскладных стульчиках с нитью сирокко, растянутой между растопыренными локтями; а этот старик, который читает старую-старую газету — уверяю вас, она лежит здесь с 1898 года! — в конце концов он найдет сообщение, которое искал, или собственное имя в некрологе, и газета выпадет у него из рук. Море — это единственное, что здесь существенно, и все, к чему оно прикоснется, становится вневременным, вечным, и если кто-то скажет, что нашел на берегу монету, или оружие, или яд, или статую, или привидение, можете смело поверить: ведь море идет к нам из времени и пространства, так же как идет к нам свет от бесконечно далеких звезд. Да ведь и бог, сотворяя людей, смешал землю не с пресной водой — ему нужна была именно морская, горько-соленая. «Я хочу сделать их такими, — думал он о людях, — чтобы всякий, кто их узнает, почувствовал неутолимую жажду узнавать их все больше и больше. Познание человека должно давать такое же наслаждение и такое же утоление, какое приносят слезы». И так стало.