Стоя у стены, играет на скрипке нищий, рядом сидит старуха и спокойно вяжет, держа на коленях ученого кота с короткой шерстью и глазами филина; кот почтительно относится к клубку и обладает необъяснимой способностью притягивать к себе милостыню. Музыка (если это музыка) дрожит и бьется под неловкими прикосновениями смычка; женщина накидывает петли не глядя — как тот, кто создавал для нас воскресенья, времена года, эпохи; кот — думает.
Песенка в честь тумана
В Милане туман; теперь рабочие, которые выходят из дома раньше всех, на одном только мизинце несут его не меньше центнера. Этот грубый, на заре встающий народ не зря идет, держась группой, — кулаки в карманах, растопыренные локти соприкасаются; именно они, эти торопливо идущие рабочие и мелкие служащие и есть опоры, кариатиды, атланты тумана, и беда, если они не выдержат; тогда их тяжелый груз соскользнет, покатится, разобьется, и ноготь голубого неба неожиданно царапнет крыши домов, а тончайший солнечный луч коснется электрических проводов, словно рассеянно беря аккорд на гитаре. А еще можно сказать, что миланцы, которые выходят по делам рано утром, это трубочисты тумана, они прокладывают и расширяют проходы, они пробивают тропинки для менее отважных, которые пойдут вслед за ними; взгляните на тот слабый огонек среди деревьев, к которому они направляются: как они угадали, что это трамвай на Бовизу, стоящий на конечной остановке с токоприемником, превратившимся в I без точки, и колесами из ваты? А завод, который, выплыв из тумана, вдруг причаливает прямо перед ними — кто его вел? Среди рабочих всегда есть опаздывающий, который мчится бегом, и кажется, что он бросает заводу швартовый, как это делают катера в Венеции. Гудки ревут, но так, словно засунули головы под подушку, а может, это туман залепляет нам воском уши? Все мы потомки Улисса, которых ломбардская осень тщетно уговаривает: «Да, да, это — твой неизменный токарный станок, но плюнь на него; а то — всего лишь выстроившиеся в ряд канцелярские столы, но беги от них, для них важны только они сами, они не принесут тебе счастья, от них только го-ре, ми-фа-соль-ля-си-до-ре».
Я был уже взрослым, когда открыл миланскую Америку, и тумана до той поры не видел. В Неаполе, чтобы найти горсточку тумана, нужно разбежаться и допрыгнуть аж до Везувия, но и там он бледный, линялый; такой туман — не жилец, он умирает у вас на ладони, как бабочка. Итак, значит, я приехал, увидел и сказал: «Иисусе, в чем дело, почему у здешних ангелов такое тяжелое дыхание?» Пройдя сто метров, я останавливался, словно пробил Симплонский туннель. Жив ли я еще или умер? Оно еще при мне, мое привычное тело, произведенное на свет нормальной южной мамой? Я его несу или оно меня несет? Иисусе, Милан курит меня, словно табак в трубке, — разве человек может такое вынести? «Джузеппе Маротта прибыл к нам инкогнито, более того — совершенно невидимый даже на расстоянии двух шагов; может, лучше будем считать, что наш автомобиль принял его за тень тени от ничего и он отбыл в предуготованные ему края, оставив после себя странный запах надежд и молитв». Иисусе, я задыхаюсь, ох, проклятый туман… И подумать только, как я полюбил тебя вскоре после этого, дорогой мой туман!
В тумане Милан на долгие часы, а то и на целые дни становится городом без прошлого и будущего, гигантским вертолетом, зависшим между пространством и временем. «До-ре-ми-фа: куда идешь, идущий? Соль-до-ре-ми: чего ждет тот, кто ждет? Никто не знает! Никто не знает!»