Миланские открытки… Послушайте, люди со склонов Везувия, среди которых я закончу свои дни, на вашем месте я, не раздумывая, взял бы вот этот проспект Гарибальди; вам должны нравиться эти растрескавшиеся стены, покрытые коростой грязи, ведь это чистейшая грязь (такими бывают только земляные комья), естественная, как следы земли на лезвии плуга, грязь, говорящая о старости, вечности, неизменности — это мир, каким видели его прадеды и каким увидят правнуки; все здесь — двери, окна, почва, карнизы — все описано и заверено у нотариуса, все завещано, все обеспечено. Вот двор с грузовыми весами: на железную платформу вталкивается целый товарный вагон, из которого выведен скот, и она едва вздрагивает, заявляя «двадцать семь центнеров», как заявила бы «добрый вам день»; орут мужчины, и в их сочной диалектной речи, то опадающей, то вздымающейся, возникают слова, которых я не понимаю; белье, развешанное на перилах галерей и курящееся паром, совершенно неподвижно, и ему интересно, что за ветер развевает лошадиные гривы; столяр строгает столешницу, испещренную тончайшими золотистыми прожилками — словно косы Офелии, ставшие деревом; августовское небо все в белых облаках, до которых не дотянуться дыму от костра, разложенного у самой стены каким-то полуголым малым; соорудив из нескольких кирпичей нечто вроде замка Сфорца, он стряпает на нем еду, а рядом протестующе плюется фонтан. А это лавчонка проспекта Гарибальди для миллиардеров субботнего вечера или конца месяца — рабочих и служащих, которые, по мнению торговцев, нуждаются лишь в поношенной одежде и подержанных кастрюлях. Каждый костюм болтается на крючке, раскладывая свою тень на тротуаре во всю длину или сгибая ее в коленях; тот, кто носил его раньше, либо умер, либо делает вид, что с ним незнаком, когда проходит мимо, незаметно на него поглядывая; как-то и я, в апреле 1926 года, отрекся от одного своего рваного пиджака, но стоило петуху пропеть три раза, как я вспомнил о матери, приводившей его в порядок посредством художественной штопки перед моим отъездом в Милан, и расстроился: мне захотелось поскорее разбогатеть, чтобы иметь возможность выкупить его и забальзамировать.
Думаю, что на этом месте кто-нибудь из обитателей склонов Везувия прервет распродажу миланских открыток, я почувствую едва заметное прикосновение — так касается плеча упавший лист, вздохну и знаком попрошу мне помочь. Положите мне обратно в карман мои открытки: то была ошибка, я не хочу с ними расставаться. Раздвиньте на минутку дома, придвиньте море, вот так, хорошо, поставьте только еще экран от солнца, и не надо ничего говорить, прощайте.
Другая открытка, с которой я не расстанусь никогда, куда бы меня ни занесло, где бы ни кончил я свои дни, изображает Милан в воскресенье. Может быть, в одно из тех мартовских воскресений, уже ясных, но еще с ледяной лентой в волосах, когда весенняя заря соскальзывает с ложа зимы и бежит навстречу солнцу; она ничего не стыдится, она говорит: «А что такое, я уже взрослая!» Лучи мартовского солнца в Милане выглядят как ходули, как ноги без суставов и наводят на мысль о смешных прыжках новорожденных жеребят; а стоит до них дотронуться, как они рассыпаются и тают: смотрите-ка, это же был просто иней!
Встанем на заре, если хотим получить полное и точное представление о воскресенье в Милане. Дом еще безмолвствует, все спят и видят во сне, что спят; задыхаются будильники, завернутые в полотенца; из замочных скважин струится темное, как сон, дыхание, странно отдающее запахом выздоравливающего тела. Лестничные ступеньки рассказывают: балерина с третьего этажа вернулась очень поздно, сигарета со следами губной помады, выскользнувшая из ее губ, говорит о том, что женщина была одна, что она не мешкала, выходя из такси у подъезда, что ничья рука не помахала ей из машины; можно также предположить, что, ища в сумочке ключи, она не выдержала и заплакала.
Грохот двери, захлопнувшейся за вашей спиной, заставляет улицу насторожиться; в слабом свете вы чувствуете впереди себя какую-то странную возню: это в яростной спешке одеваются, чтобы показаться вам в праздничном наряде, стены, асфальт и небо Милана. Город странно пуст и прозрачен в эти часы; нет обычных групп рабочих, скапливающихся то здесь, то там; нет экипажей, которые медленно, словно в наказание, пересекают его на своих огромных колесах; Милан словно раздается вширь и вдаль и обретает отчуждающую глубину фрески; оставшись один, он становится портретом самого себя; он не отвечает на свистки паровозов, не гасит витрин и светофоров, обертывает в солому дворников и почтальонов, отрезает язык у динамиков и моторов и разве что позволит пронестись, подобно привидению, пустому, бешено мчащемуся трамваю.