6 декабря 312 года о. Х. Утро.
Директория, приморская местность.
Сurrent mood:
Current music:
Жизнь — юдоль скорбей, а тело — темница души. Всякая плоть падёт под плеть, а всякую блядь да будут еть. Проклят свет сей, и земля наша — земля преступления: тернии и волчцы растит она нам. Мир есть геенна, и жесток её господин. Свет Единого спёкся, погружённый во мрак меона — тёмной материи, отягощённой злом.
Ни о чём таком даже и не думал Буратина, идущий домой, к папе Карло. У него в душе цвели сады и гудели шмели. Жизнь прекрасной казалась ему; удивительной она казалась ему. Впереди он видел только радугу до горизонта, всю такую сияющую.
На это у него было целых семь причин, одна другой весомее.
Во-первых, он остался жив. Во-вторых, его не били и даже не трахнули по праву победителя. В-третьих, дали отоспаться. В-четвёртых, накормили: перед уходом Карабас разрешил ему перекусить с коллективом. Он и перекусил, да так плотно, что и сейчас чувствовал приятное стеснение в животе. В-пятых, ребята ему ещё и н #243; лили, чем помогли побороть остатки похмелюги. В-шестых, ему дали денег! Настоящих денег — целых пять соверенов! Буратина планировал потратить хотя бы один… ну, может, два… ну, в крайнем случае, три… на разные удовольствия, ему доселе недоступные. Остальное он намеревался рачительно сберечь. Да, сберечь! Как сказал Буратина Карабасу в порыве признательности — тот не мог отдать денег в более надёжные руки. О, руки Буратины были надёжны! Бамбук готов был драться до последнего, но не отдать ни единого золотого кругляшка в руки чужие, недобрые!.. И, наконец, в-седьмых: учёба — каковой доширак всё-таки побаивался — откладывалась на неопределённое время. Господин бар Раббас высказался на этот счёт совершенно определённо: нужно было идти домой, передать папе Карло поклон и некоторые важные и ужжжжасно секретные пожелания. Буратина не боялся, что о них забудет: нужные слова намертво отпечатались внутри. Как оно так получилось, Буратина не задумывался. Главное, что они там были.
Ну и наконец — погода стояла просто чудесная, солнечная, но не жаркая. Воздух был пронизан лёгкими лучами, ликующе бликующими на бамбуковой коже и наполнявшими кровь молодого дурака шампанским весельем. По утреннему холодку одно удовольствие идти, а лучше бежать, подпрыгивая от избытка сил, да распевать во всё горло что-нибудь этакое:
Очень, очень жаль, что Буратина не знал этой чудесной песенки, и к тому же не умел петь. Поэтому он мурлыкал под нос то, что было в его маленькой голове. А было там то, что положил туда Карабас.
Он почему-то понимал, что последние три слова означают «раньше семи дней», то есть «в течении недели». Кто ему это сказал, бамбучья память не сохранила: вспоминались только глаза Евы, ласковые и строгие, и ощущение пальцев в голове. А также чувство, что всё будет хорошо, очень хорошо, просто замечательно. Если, конечно, он будет умненьким, благоразумненьким. И в точности исполнит всё, что велел ему исполнить добрейший господин бар Раббас.
Буратина повторил непонятные слова двадцать девять раз и собирался пойти на тридцатый заход, когда из-за поворота показались две фигуры.
Бамбук насторожился. Незнакомцы вполне могли позариться на его деньги и напасть. Что они могли почуять деньги на расстоянии, Буратина не сомневался.
Однако вблизи путники оказались совсем не страшными: тощий чёрный кот и измождённая, с провалившимся глазами лиса. Она еле шла, хромая на левую ногу.
— Мы должны были дождаться, — тихо говорила лиса. — Они же обещали.
— Ты не в том состоянии, — кот едва сдерживался. — Тебе нужны уколы и отлежатся в тепле. Давай я тебя всё-таки донесу.
— Нет, я сама дойду, — так же тихо продолжала лиса. — Ты не должен со мной возиться.
— Давай я как-нибудь сам, чего должен и чего не должен! — внезапно вспылил кот, да так, что Буратина услышал.
О да, разумеется, то были Алиса и Базилио, кто ж ещё. И вот у них-то как раз всё было не слава Дочке.