— Экий ты… хлипкий, — сказал с досадой Калгаст. — Прежде-то вроде был чуть посмелей. Отчего он хнычет? — обратился охотник к Добрите.
— Волхв трубил.
— А! Тоже добродеи. Кой пес их принес. Нацепили, черти, погремушек, бренчат, кричат, палками стучат. Всю дичь разогнали. Чего ты скис? Волхв — не волк.
Тут и Добриту согнуло.
— Брось, не кощунствуй, брате! Горе накличешь. И без того ой как худо.
Руслан — тот вовсе схватился бежать, но упредил негодный Калгаст: сунул под нос золотистую рыбину — разве уйдешь?
Велик белый свет. Народу — невпроворот. Живут двое где-то за сто или тысячу верст, или за год пути, в разных концах земли; слыхом друг о друге не слыхали, чаять не чают когда-нибудь сойтись с любовью или ненавистью. Но судьба — хитра. Она настороже.
… Проворно грыз Руслан сухую, точно щепа, плоскую рыбу. И той же порою — час в час, не очень, чтоб далеко, но не так уж и близко отсюда, на Днепре, за порогами, — другой детина, тоже плечистьй да жилистый, однако старше, темный, скуластый, еще проворнее разделывал баранью тощую кость.
Звали его по-чужому: Хунгар, и нравом он был чуть покруче, чем юный смерд из Семарговой веси. Лежал бек Хунгар на ветхой кошме, в палатке шерстяной, подвернутой снизу ради прохлады, кость обгладывал, косо оглядывал стан кочевой, из тех же убогих палаток составленный. Мало скота у орды, еще меньше — детей. Женщины истощены, мужчины зубами скрежещут: не дай господь сейчас их затронуть.
Обгрыз кость Хунгар, призадумался: кому отдать, псу ли худому, на брюхо припавшему, жене ли своей Баян-Слу, что дерзко сидит спиной к господину, смотрит на Днепр, обхватив колени.
Уныло шумит, словно плачет, на порогах вода, от пены хлопчато-бела. Синь. Белизна. Кажется, небо в пятнах пушистых волокон опрокинулось вниз, втиснулось меж берегов. Наверно, потому и нарекли аланы древний поток Дон-Аброй, Небесной рекой. Чайки над пеной кричат, будто к себе зовут. И женщине хочется крикнуть, удариться оземь, как в сказке, чайкой взлететь, навечно оставить кочевье постылое.
Пес у Хунгара страшный- облезлый, бесхвостый, зато послушный. Предан хозяину. Любит. Жена — плохая, хоть и красивая. Ненавидит супруга. За что?
Ну, ладно. Пускай. Все-таки жена.
Сунул Хунгар ей кость — плечами передернула, молчит. Брезгует? Он наотмашь хлестнул ее плетью по узкой спине: не то, что ахнуть, вскинуть ладони, упасть — злодейка с места не сдвинулась. Готское отродье!
— Куда правишь, Добрита? Спишь, а? Не зевай! Опять застрянем.
— Тьфу, напасть. Никак и вправду задремал? Через силу гляжу. Сам, брате, виноват. Обкормил, вот и клонит ко сну.
— Угоди смерду. Голодный — плохо, сытый — тоже негоже.
— Если б всегда быть сыту. А то — терпеть, да вдруг столько съесть. Отяжелеешь.
— Погоди, друже. Попадешь к Пучине — не часто доведется тяжелеть. Уж он употчует.
— И то счастье.
— Собачье счастье.
— А куда еще голову приткнуть? Хлеб у боярина черствый, да верный.
— Верный, да скверный. Горький.
— Пусть.
… Волхвы, предрекая боярскому чаду счастливую долю — всю жизнь гостить на пирах, назвали его Пирогостом. Что ж, пировать он любил. Однако в миру Пирогоста не знали — знали Пучину. Удружили смерды ему за бездонную жадность. Без промаха бьют. Им виднее, что ты такое.
К примеру, Калгаст.
Тоже прозвище.
Имя у охотника иное.
Калгаст, Пирогост, Славонег, Любонег, Ратмир, Доможир, Доброжир, Жиробудь — имена добрые, густые, боярские и княжеские. В них забота о славе, о неге. Пуще всего — о том, чтоб не отощать.
Смердам достается что попроще, сердитое, постное: Нелей, Непей да Неждан, Бессон да Злоба. Даже — Крик, Шум, Гам, Негодяй.
Печаль — так кличет охотника мать.
Но для других он — Калгаст, то есть «Щедрый на угощение».
А ты, Пирогост, днюй и ночуй на пирах, хоть умри, объевшись, упившись, — все равно, и тем паче, быть тебе Пучиной.
Усадьба Пучины венчала мыс на речной излучине.
Издали мыс, — с его крутыми сверху и пологими снизу склонами, в редких, не очень глубоких, но четко оттененных оврагах, вкривь сползающих с высоты к подножию, — походил на старый кряжистый пень, срезанный прямо у толстых корней, грузно выпирающих из земли.
С трех сторон под серым холмом плескалась Рось.
С береговой стороны, под отвесным уступом, открытом на скате, стелилось за впадиной рва сухое поле.
На плоском просторном верху, точно грибы на срезе пня, торчали хоромы, кузницы, хлевы с изжелта-бурыми, как у осенних опенок, макушками.
Путники увидели с реки негустое людское скопище, что роилось белыми пятнами холщовых рубах между рвом и стеной уступа, на серо-зеленом откосе. Рубахи, белые рубахи. Они маячили у запертых бревенчатых ворот, прочно вделанных в крутой и ровный, скрепленный дерном защитный вал; спускались по рыжей тропе к причалу; отражались гусиными снежными перьями в зыбкой и темной воде меж челнами, сникшим тряпьем, будто с кольев, свисая с тощих мужиков, стоявших подле челнов и зло глазевших на гостей.