— Я сказал. А ты подумай.
— Чего тут долго думать? — Решившись, савур перестал запинаться, мямлить, тянуть. — Я, конечно, степной дикарь. Но, наверно, не такой уж простак, чтоб разрушить дамбу и себя же утопить. Ты будто давние мысли мои подслушал. Честно сказать, мне самому надоела наша старая черная вера. В каждом роду — свой, и больше ничей, дух-предок, свой бог, — и никто не хочет признавать иных. — Он развел руками. — Ну, а Хан-Тэнгре, синее небо…
— Оно — над каждым, — подсказал ему проповедник, — и каждый склонен узреть в себе посредника меж богом и людьми. А меж Христом и людьми — один посредник: царь, ибо власть — от бога, и служа ей, люди служат господу богу. Сказано в Новом завете: «Всякая душа да повинуется властям предержащим».
— Вот-вот. Я согласен. Иди к Вараз-Трдату. Пусть пришлет ученых мужей крестить мой народ. Иди через Дербент, — в горах снег, не пройдешь.
— Пройду с божьей помощью. Госпожи, помилуй!
Бек приказал Роману:
— Ступай скажи, пусть начнут ратное учение. Я сейчас приду.
Роман чуть не задохнулся, выйдя из шатра, — столько дыму от очагов клубилось, витало, слоилось меж громадных стен. Восточной стены напротив, локтей за четыреста, почти не видать, — так, смутная тень в густом дыму, синем под нею, рыжем ближе, в середине города, от утреннего солнца.
Странный город. Второго такого, наверно, нет больше нигде на свете. Четырехугольный, с воротами в каждой стене. К каждой стене примыкает десять башен. Но дивно не это. Дивно то, что внутри, между стен, нет ни хором, ни храмов. Убогое жилье — палатки из войлока да лачуги из плетней, обмазанных глиной, с горбатыми крышами. По сути, не город, а стан военный, или большое торжище, обнесенное толстой, очень высокой стеной.
Чем хуже был Родень, пока его не сжег бек Хунгар?
Глинобитный столп, ишь ты.
И этот убогий город, как слышал Роман, считается чуть ли не самым богатым в полуденных краях.
— Богатство, богатство, — услышал он за собою недовольное бормотание. Обернулся, видит — старик вышел ему вослед. — Несчастные люди, — продолжал проповедник с горечью, — чего ради они его домогаются? Разве не прав был Киприан, говоря, что богатство многих сбило с пути, сделало их рабами своих страстей? Оно сопряжено с тревогой и заботами. Богатому всюду мерещатся убийцы, он боится воров и грабителей, людской зависти, злых наветов. Воистину богатые достойны сожаления.
— Что, что? — Роман изумленно уставился на проповедника. — Как же так, отче? Ведь только сейчас ты говорил обратное: богатство, мол, нечто прекрасное, и все такое…
— То я говорил Алп-Ильтувару, хазарскому беку. А тебе, раб, говорю, — сам Христос сказал: «Богатому так же трудно войти в царство небесное, как верблюду пройти сквозь ушко игольное».
— Что же оно, твое учение, — смутился Роман, — для богатых — одно, для бедных — другое?
— Для всех одно! — Киракос стукнул посохом о землю. — Не богатством, не бедностью люди угодны богу, а верой и праведностью.
— А-а… — Роман пожал плечами. Ладно. Разве его переспоришь, этого книжника. У него на всякий случай припасено изречение.
Хорошо уже то, что, сделавшись христианами, хазары перестанут грабить, убивать. И если б еще Руси веру Христову, — тогда бы хазарам и русичам нечего стало делить.
И сей Киракос, — хоть и показалось Роману, что здесь, в савурском стане, он больше хлопочет о земных предметах, чем небесных, — все равно делает доброе богоугодное дело.
Ибо сказано: «Блаженны миротворцы…»
— Бросар! О, бросар… — Перед Романом — знакомая красная рожа. В серых глазах — болотная муть. Стоит гот, качаясь, криво улыбаясь, в дым пьяный, и все равно — хитрый, сильный, опасный.
Положил огромные лапы на плечи Романовы, тянется к нему губами мокрыми.
— Чего он хочет? Что бормочет? — Роман с омерзением оттолкнул гота. — Чего мне бросать?
— Бросар по-ихнему брат, — пояснил проповедник, снисходительно улыбнувшись охмелевшему готу.
— Бра-ат?! Был у него брат, Гейзерихом звали. Он убил его в Тане. Родного брата убил!
— Он теперь не Улаф, что по-ихнему Волк, а Иоанн и твой брат во Христе, а брат во Христе роднее родного. Ты его не отвергай.
— Йохан, Йохан, — охает гот и, вывернув из-под рубахи медный крестик, точно такой, как у Романа, показывает ему. И опять лезет лобызаться.
— Брат во Христе?! — кричит потрясенный Роман. — Он душегуб! Братоубийца!
— Он омыт от грехов таинством крещения.
Роман обалдело глядит на свежесостряпанного Иоанна, и — теперь уже гот не кажется ему дурным и грозным: стоит тихий, кроткий, даже чем-то жалкий, в глазах, хоть и пьяных, дружелюбие.
И будто молния сверкнула у Романа в мозгу, — это, видать, божья благодать осенила его душу.
Любовь и спасение.
Какое иное учение сумело бы укротить вот это злобное чудище, чьим ремеслом только вчера было кровопролитие?
Блаженны миротворцы.
Роман, вдруг прослезившись, повернулся к старцу, низко ему поклонился, руку поцеловал.
Ив обнимку с братом во Христе двинулся к плетеным лачугам, где разместили пленных. То есть, теперь уже не пленных, а верных слуг савурского бека, его телохранителей.
Бросар! О, бросар…