И Призрак, и Мумия, и Скелет, и Ведьма, и все остальные пришли домой, на свое крыльцо, и, стоя на пороге родного дома, каждый обернулся, и посмотрел на город, и вспомнил эту сказочную ночь – ночь, которую никто из них не забудет никогда в жизни, – каждый посмотрел на дома других через городские улицы, но все они особенно долго смотрели на высоченный дом за оврагом, где мистер Смерч все еще стоял на самом верху крыши, окруженной балюстрадой из острых прутьев.
Мальчишки помахали руками, каждый со своего крыльца.
Дым, тянувшийся вверх из высокой готической трубы дома Смерча, помахал им в ответ.
Все новые и новые двери захлопывались во всем городе, запирались на ночь.
И с каждым звуком захлопнутой двери гасла тыква на громадном Дереве всех святых – одна, другая, и еще, и еще одна… Дюжинами, сотнями, тысячами закрывались двери, гасли глаза тыкв, словно слепли, а над задутыми свечками курился ароматный дымок.
Ведьма постояла, вошла в дом, закрыла дверь.
Тыква с ведьминым лицом на Дереве погасла.
Мумия шагнула через порог и хлопнула дверью.
В тыкве с лицом мумии погас огонек.
Оставался только один, последний мальчишка во всем городе, один на своей веранде – Том Скелтон в своих костяных доспехах, ему смерть как не хотелось уходить в дом, а хотелось выжать последнюю, самую сладкую каплю радости из самого любимого праздника в году, и он отправил мысленное послание с ночным ветром к волшебному дому за оврагом:
– Мистер Смерч, а вы кто такой?
И мистер Смерч, стоя высоко на крыше дома, послал обратно мысленный ответ:
– Я думаю, ты знаешь, мальчуган, я думаю, ты знаешь.
– Мы еще встретимся, мистер Смерч?
– Через много-много лет – да, я приду за тобой.
И вот последняя мысль Тома:
– О, мистер Смерч, неужели мы никогда не перестанем бояться ночи, бояться смерти?
И мысленный ответ полетел к нему:
– Когда ты достигнешь звезд, мальчуган, да, и станешь жить там вечно, все страхи отпустят тебя и сама Смерть истребится.
Том прислушался, услышал и спокойно помахал на прощанье.
Мистер Смерч там, вдали, поднял руку.
Щелк. Дверь дома захлопнулась за Томом.
Его тыква-череп на великанском дереве чихнула дымком и погасла.
Ветер играл ветвями исполинского Дерева всех святых, на котором не осталось ни единого огонька, кроме одинокой тыквы на самой макушке.
Тыквы с глазами и лицом мистера Смерча.
На гребне крыши мистер Смерч наклонился, набрал полную грудь воздуха и – дунул.
Его свечка в его тыквенной голове затрепетала, угасла.
Но – чудо! – дым заклубился из его собственного рта, из ноздрей, из ушей, из глазниц, как будто его собственную душу задули, погасили в груди в тот самый миг, как душистая тыква испустила свой сладкий, теплый тыквенный дух.
Он провалился сквозь крышу своего дома. Крышка стеклянного люка закрылась за ним.
Откуда-то налетел ветер. Он раскачал все темные, курящиеся дымком тыквы на раскидистом, прекрасном Праздничном дереве. Ветер подхватил тысячи потемневших листьев и взметнул их в небо, погнал по земле навстречу солнцу, которое непременно взойдет.
Как и весь город, Дерево погасило последние тлеющие угольки улыбок и погрузилось в сон.
А в два часа, перед рассветом, ветер вернулся за оставшимися листьями.
Рэй Брэдбери
Октябрьская страна (сборник)
Позвольте мне умереть прежде моих голосов
Вы спросите: ну и как следует понимать этот дурацкий заголовок?
А вот как. С тех пор как мне исполнилось то ли двадцать два, то ли двадцать три, каждое утро, спозаранку, в моей голове раздаются голоса. Я так и зову их: «Театр утренних голосов». Оставаясь в постели, я лежу и слушаю, как они переговариваются в эхо-камере между моих ушей. Рано или поздно они становятся очень громкими – спорят, или страстно декламируют, или состязаются в остроте с кончиком рапиры. Тогда я вскакиваю (тихонько) и сажусь за пишущую машинку, пока в моей голове еще звучит эхо. И к полудню у меня уже бывает готов рассказ, или стихотворение, или акт пьесы, или глава романа.
Но так было не всегда.
Я начал писать в двенадцать лет. В то время я обожал такие книги, как «Тарзан» Эдгара Райса Берроуза, «Волшебник» Фрэнка Баума, «Капитан Немо» Жюля Верна, и всячески старался создать нечто подобное. Если утренние голоса и пытались тогда до меня докричаться, я их не слышал.
Таким образом, первые десять лет своего писательства я производил на свет совершеннейшую белиберду, которая если и заслуживает упоминания, то только как свидетельство моих безнадежных попыток стать тем, кем мне быть не дано. Подражательство занимало все мои мысли, и подлинная муза творца, живущего во мне, не имела шансов поднять свою прелестную головку.