Вскоре он понял, что потерял дар речи. Из его рта вырвались лишь бессвязные звуки, слов не было.
Кто-то сказал:
– Помогите мне поднять его. Мы перевернем его, так ему будет легче.
«Нет! Не трогайте меня!» – безмолвно вопил он.
Сполнеру казалось, что его вопль разорвет черепную коробку.
– Мы поднимем его, – спокойно повторил чей-то голос.
«Идиоты, безумцы, вы убьете меня!» – кричал он, но никто его не слышал. Слова не срывались с его уст, крик оставался неуслышанным.
Чьи-то руки подняли его. Он опять безмолвно молил не трогать его. Кто-то уложил его, как бы готовя к предсмертной агонии. Это сделали двое. Один худой, бледный, настороженный и совсем еще молодой, другой – глубокий старик.
Он уже где-то видел их.
Знакомый голос снова спросил:
– Он умер?
И другой голос, который тоже показался ему знакомым, ответил:
– Нет. Но он не доживет до приезда машины «скорой помощи».
Все было так нелепо и просто, как заговор сумасшедших, думал он. Как каждое задуманное ими происшествие.
Он кричал как безумный в их лица. В лица этих судей и присяжных заседателей, которых он уже видел. Превозмогая боль, он попытался сосчитать, сколько же их было здесь.
Вот веснушчатый мальчишка, старик с морщинистой губой, рыжая женщина, старуха с бородавкой на подбородке…
«Я знаю, зачем вы здесь. Вы не пропускаете ни одного несчастья. Вы берете на себя право решать, кому жить, а кому умереть. Вы потому и подняли меня, что знали – это убьет меня! Если бы вы меня не тронули, я остался бы жив.
И так каждый раз, когда собирается толпа. Убить таким образом намного легче и проще. И алиби у вас готово, оно тоже такое простое и понятное: вы не знали, что пострадавшего нельзя трогать, что это опасно для его жизни. Вы не хотели причинить ему зла».
Он смотрел на них с таким же любопытством, как смотрит утопленник через толщу вод на зевак на мосту. «Кто вы? Откуда вы взялись, откуда прибежали так быстро? Вы – это вездесущая толпа, которая всегда здесь, чтобы отнять кислород у умирающего, отнять у него право лежать спокойно, быть одному. Вы затаптываете его до смерти, вот что вы делаете. Я все теперь знаю о вас!»
Это был безмолвный монолог, ибо толпа молчала. Только лица вокруг – старик, женщина с ярко-рыжими волосами…
Кто-то поднял его портфель.
– Чей он? – спрашивали они друг у друга.
«Мой! – молча кричал им Сполнер. – В нем все доказательства против вас!» Он видел вопросительные взгляды из-под всклокоченных волос и низко надвинутых шляп.
Звук далекой сирены. Это спешила ему на помощь санитарная машина. Но глядя на лица в толпе, он знал: уже поздно. Знала это и толпа.
«Похоже… Я скоро буду с вами. Теперь я буду одним из вас…»
Он закрыл глаза и приготовился выслушать последнее слово полицейского следователя: смерть в результате несчастного случая.
Попрыгунчик
За окном маячило холодное серое утро.
Стоя у подоконника, он так и сяк вертел Попрыгунчика в руках, пытаясь открыть заржавевшую крышку, – та все не поддавалась. Где же этот чертик, почему не выскакивает с криком из своего убежища, не хлопает бархатными ладошками и не раскачивается из стороны в сторону с глупой намалеванной улыбкой? Сидит, затаился, весь расплющенный, под крышкой – и не шевелится. Если прижать коробку прямо к уху, слышно, как сильно сжата его пружина – до ужаса, до боли. Словно в руке бьется чье-то испуганное сердечко. А может, это у самого Эдвина пульсирует в руке кровь?
Он отложил коробку и посмотрел в окно. Деревья окружали дом – а дом окружал Эдвина. Эдвин был внутри, в самой серединке. А что же дальше, там, за деревьями?
Чем дольше он вглядывался, тем сильнее верхушки деревьев качались от ветра – словно намеренно скрывая от него правду.
– Эдвин! – За его спиной мама нетерпеливо отхлебывала утренний кофе. – Хватит глазеть в окно. Иди есть.
– Не пойду…
– Что? – Послышался шорох накрахмаленной ткани – наверное, мать повернулась. – Ты хочешь сказать, окно для тебя важнее, чем завтрак?
– Да… – прошептал Эдвин, и взгляд его снова пробежал по тропинкам и закоулкам, исхоженным за тринадцать лет.
Неужели этот лес простирается на тысячи миль и за ним ничего нет? Ничего!..
Взор, так ни за что и не зацепившись, вернулся к дому – к лужайке, к крыльцу…
Эдвин сел за стол и принялся жевать безвкусные абрикосы. Тысячи точно таких же утренних часов провели они с матерью в огромной, гулкой столовой – за этим же столом, у этого окна, за которым недвижной стеной стояли деревья.
Некоторое время ели молча.
Щеки матери были, как всегда, бледны. Обычно никто, кроме птиц, не видел ее, когда она мелькала в полукруглых окнах пятого этажа старинного особняка – сначала в шесть утра, потом – в четыре дня, потом – в девять вечера и наконец – в полночь, когда она удалялась в свою башню и сидела там – белая, молчаливая и величественная, будто одинокий цветок, чудом уцелевший в давно заброшенной оранжерее.