Это глядела девушка в красном шарфе. Бесцветные раньше — зажглись вдруг глаза жутким огнем. А на лице у нее — раньше не видел, сидела, опустив низко голову, — на лице у нее во всю щеку пламенело громадное красное пятно, — съела волчанка.
Было очень красиво это лицо, но навеки обезображено грубым вишневым пятном.
Одна она отозвалась на речь старика. Остальные все ждали, что скажет Кривцов. А он закрыл рукою глаза и точно забыл обо всех, кто был здесь.
«За что?» — горели жутким огнем глаза, до этого пусто-бездонные, и знал старик, что это он их зажег, или тот, кто зажег и его, и тоже ждал, вместе с ним и со всеми, ответа Кривцова.
— Такого Бога, как ты говоришь, не знаю и отрекаюсь от него, и зову его дьяволом вместе с тобою. Нам дано знать лишь единого Бога — Христа. Он близок и дорог нам, и Ему одному будем служить.
Так неведомыми путями то интимное различение Христа и Бога-миро правите ля, что встало на Федины муки тонким видением Глебу, снизошло и сюда, в грязный кабак и постучалось в беспокойную душу Кривцова, и в просветленный, редкий момент уловил тот его и исповедал словами, отрекшись от старого Бога во имя Христа.
Глаза его стали ясны и кротки. Это были светлые, голубые глаза, и, казалось, ни водка, ни угар подвала не коснулись их свежести, и были невинны они, как первый день по сотворении мира.
И тихо и вдумчиво, вкладывая невольный, углубляющий смысл в эту простую, короткую фразу, перекрестил он себя широким мягким крестом:
— Верую в Господа моего Иисуса, распятого за нас, грешных людей.
Женщина в белой шали так же проникновенно и истово перекрестилась следом за ним.
Остальные молчали, задумавшись. Девушка с огромным пятном на прекрасном лице наклонила опять свою голову, и краснел молчаливо один ее красный шарф.
Опустив низко рюмку, медленно отошел старик к своему столу.
XXVII
Через полчаса от голубого и невинного взгляда Кривцова не осталось никакого следа. С прежним пафосом громил он власти и носителей власти, но незабываемым остался лишь тот момент, когда, закрыв глаза и уйдя всем существом в неизвестные области, коснувшись незримых глубин, снова открыл он их, и сияли глаза чистотой голубиной.
Старик, не отрываясь, глядел на него. Он решил, что не уйдет до конца, ибо должен был знать, чем все кончится. Внутренне был он прикован к Кривцову.
Опять и опять Христос сиял перед ним нераскрытой, влекущей и заставляющей остро бороться с Ним неразрешимой загадкой. Обрушившись всей своей силой, увидел теперь, что обрушился мимо. Нетленный Лик сиял нетронутый, все такой же далекий, загадочный. Но ведь и те называли Христа. В чем же истинный, светлый Христос? Где знаки Его для истомленной души?
Посетители кабака приходили и уходили. Кое-кто проходил прямо в задние комнаты и не возвращался оттуда. Сменялись и слушатели Кривцова. Неизменными были лишь обе женщины — в шали и в газовом шарфике. Видно было, что они, как и старик, останутся до конца.
Уже больше не пил старик, отодвинув графин и опершись локтями на стол, все смотрел на Кривцова.
Да, он уже не был хорош. Куда ушло это мгновение, когда над душным вертепом вдруг глянуло синее, звездное небо?
Но все же говорил Кривцов жгучие речи:
— Не говорите мне больше о них, об отшельниках! Пусть эти носят черные, простые одежды, — лицемерием прикрывают они свои гнусности. Я был сам в монастыре — в этом… в вашем… в таком всеми чтимом, прославленном. Я был полтора года в нем — насмотрелся, наслушался… Довольно с меня! И даже научился кое-чему… Вот этому вот, между прочим…
Он ткнул пальцем в пустую бутылку.
— Хотите, я вам расскажу, что я видел там, в кельях, и не в кельях одних, а и выше — в самых, что ни на есть священных местах?
— Что он там врет — пробурчал кто-то издали пьяным и недовольным голосом. — Ежели, это, о девочках… так кому оно не известно?
— Кому не известно? А как же вы терпите? — грозно и пьяно потряс рукою Кривцов.
Рука была жилистая и испитая, с дряблой, поношенной кожей; из-под мягкой грязноватой рубашки глядела она извращенно-порочной, но пальцы были тонки и длинны, и чисты своей особенной, им присущей внутренней чистотой, почти святостью. Старик впился в эту руку глазами, — она говорила без слов.
— Как же вы терпите эту пакость?..
— Ну, что там, пакость да пакость — заладил… Дело житейское, и ничего в этом самом нет такого особенного, чтобы орать на весь на кабак… Все мы дела эти знаем чересчур хорошо! О другом о чем расскажи.
Это был бунт. Недовольный голос поддержали другие — кое-кто — неопределенным шумом и гулом.
— О другом? — возмутился Кривцов. — Да, может быть, это-то и есть первейший наш червь, что грызет, что не пускает нас к Богу? Может быть, даже гнуснее, чем власть.
— Эй, дядя, помолчал бы немножко ты, — встал из полутьмы кто-то вдруг — стихийно неоформленный, но огромный.
— Что?
— Помолчал бы, я тебе говорю…
— Как ты смеешь? Кто ты такой? — властно окрикнул Кривцов.
Загудело кругом.
— А сам кто такой? Что ты пришел сюда? Что народ смущаешь? По какому праву такие слова?