Перед ее красотой всегда преклонялся старик и страшно ценил, что она среди всех всегда сама по себе. Половина неприязни к Верхушину еще оттого, что так донельзя противоестественна внешняя близость его к этой особенной, как казалось, загадочной женщине.
Еще раз обернулся.
Огромная шляпа с яркими перьями качнулась, давая согласие. Подъехала пара. Верхушин с дамою сели.
Подумал с тревогой старик: не за нами ли?
Ему не хотелось, чтобы Верхушин видел теперь его. Но пара повернула именно следом за ними.
— Пошел скорей!
Однако, извозчику трудно было торопиться в гору. Это старика рассердило.
— Тебе говорят, поезжай скорей! — крикнул он громко.
От удара кнутом лошадь рванулась вперед, но только рванулась, только сильней заходили тощие плечи животного, — толку из этого никакого не вышло. Тело Кривцова, тяготея к земле, качнулось от толчка очень сильно, и старику пришлось подвинуть его ближе к себе. Несмотря на худобу человека, тело его, избитое и беспомощное, казалось тяжелым и грузным. На лице уже не было теперь никакой красоты. Это было обыкновенное пьяное, подбитое во многих местах лицо. В углах рта вместе с кровью запеклась и слюна, приклеив кончики тонких усов.
Омерзение шевельнулось в душе старика, но он подавил его.
Дорога круто шла в гору. Лошадь подвигалась вперед очень медленно. Пара сзади догнала, и кучер пустил лошадей тоже шагом.
— Куда торопиться нам, — услышал старик голос Верхушина. — Я люблю длить наслаждение. Я уже в воображении моем вижу вас такой, какая вы есть… Наконец-то…
— А вдруг ошибетесь! — с глуповатым и сочным смехом возразила женщина.
Слова едва долетели, но смех был явственно слышен, и по одному этому смеху ярко увидел старик ее рот. Он был такой же, как у той в кабаке. И трудно было представить ему эту женщину иначе, как в красной полурасстегнутой кофте.
От злобы на самого себя и весь мир он крепко сжал тонкие губы.
— Я ошибусь?.. Я ошибусь?.. — услышал он возбужденный голос Верхушина.
Какое-то движение чудилось там, в глубине коляски, запряженной парой. Волнующей, беспокойной струей добегало оно до ушей старика.
— Я никогда не ошибаюсь! Я в этих вещах не дурак! Был голос уже сдавленный страстью, кровью бунтующей перехваченный, срывающийся в темных изломах.
— Оставьте! Оставь! — Женщина ударила спутника по рукам. — Ты же хотел погодить!
Невыразимая тоска охватила вдруг старикову душу. Это длилось мгновение, но глубокая правда какой-то одной мировой тоски, напряженная сосредоточенность, концентрация всей его жизни была в этом мгновении.
Вот когда-то ребенок он — незнающий, детски, ангельски — чистый; вот юноша, вот мечтатель, бросивший казенный, не удовлетворявший его университет, вот философ, затворник, мученик, истязаемый роем страстей своих, вот искатель того абсолюта, без которого мир весь ничто, вот скептик последний, крайний, безудержный, вот одинокий и грязный старик, скряга, безнадежно опускающийся в самые зловонные провалы, и все оттого, что жизнь еще грязнее души его, что ни одного нет просвета в сплошной, непроницаемой тьме. А как шел на всякий, хоть призрачный зов! Вот и теперь везет это тело к себе, может быть, здесь, в этой пьяной, но беспокойной душе сокрыт в тайне тот свет, хотя так мучительно больно, так невыразимо тоскливо видеть его в подобной грязи. А этот мерзостный, хлюпающий в собственной скверне с упоением похоти шепот, и это все — христианство?
А там, дома, может быть, успокоившись после бывших волнений, составляет Николай Платонович список сельских батюшек, которых можно бы было «привлечь»…
Серая, клубящаяся тоска съела всю злобу и все раздражение за весь этот томительный день. И такой сожигающей, острой волной хлынула она обнаженно из самой души, поднимая и будоража всю усыпленность земную, что откинулся от своей спутницы, опаленный острым дымом ее, тот человек, что, близко прижавшись к случайной подруге, упивался соком больных своих нервов, откинулся и беспомощно в воздухе махнул руками и широко открыл, не моргая, глаза, когда, обернувшись с сиденья, крикнул старик ему прямо в лицо:
— ОтрекисьОтрекись же ты от Христа!
— Назад! Назад! — полуомертвевшей рукой схватил шею кучера человек, ехавший с дамой. — Назад!
Только одно это слово, с нечеловеческим усилием пришедшее ему на язык, мог он промолвить. И все держал шею кучера, теребя воротник его армяка.
Лошади грузно и неловко повернули на крутом подъеме и потом вдруг понеслись быстро под гору.
— Поезжай! — упавшим голосом произнес и старик, и лошадь, остановившаяся было на короткое время, опять тихо и напрягая свои изнуренные силы, двигая голодными торчащими лопатками, стала подвигаться вверх и вперед.
XXIX
Дома старик уложил Кривцова в постель. Обмыл ему мокрым чистым платком больное лицо, а сам сел на диван возле стола.
Прислуги у него не было. Тишина глубокая, ничем не нарушаемая, важная и задумчивая, царила в его двух небольших, но все же пустынных комнатах.
Кривцов все еще был в забытьи. Раз или два он тихо простонал:
— Воды!
Старик давал ему пить и опять садился на свой одинокий диван.
Он думал:
«Христос!»