Анна смотрит в эту молочную пропасть и дышит ее широтой. Едва рисуются в матовом свете через легкую дымку горных ущелий очертания береговой полосы, изъеденной мысами, заливами, бухтами. По сторонам поднимаются дико утесы, странно живою громадой почти незаметно дышат они, слабо поднимается и спадает их каменная голая грудь. Камни странно живы в ночном таинственном свете. Явственно выступают из них очертания, скрытые днем — животных, людей, чудовищных призраков, к новой жизни еще не рожденных и умерших в незапамятные, жутко далекие времена.
С высоких вершин открываются взору дали поднявшейся в уровень с ними морской глубины и далеких, по ту сторону моря лежащих земель. Духовному взору в лунную ночь открываются такие же дали времен. Века расстилаются у подножия одной высочайшей вершины, атома остановившегося — на один лишь миг созерцания — времени, последнего зубца бытия на растущей вершине; расстилаются книзу, как уступы, один за другим ряды минувших веков, чем дальше, тем менее резки, тем смутнее их очертания, и в сказочной дали, у черты горизонта дремлют самые давние, самые ветхие, бывшие когда-то самыми юными, девственно прекрасные, отшедшие в сказочную даль века.
И дремлют тою же дремой у подножия созерцателя-духа, облеченного в черты человеческие, слабым воспоминанием вздохнувшие в эту ночь дикие, уродливые среди современности камни, памятные знаки о веках, как секунды мелькнувших, и об их населявших наших предтечах, еще не оформленных в строгие формы, еще предугадывавших, прозревавших лишь смутно тропинки-пути на грядущие вершины бытия.
Чем старей человек, тем яснее встают перед ним первые детские годы жизни его. Изощряется зрение памяти, и мы видим младенческий облик нашего я, беспомощное пухленькое тельце, в котором покоился зародышем этот зоркий старик, прошедший долгую и сложную жизнь, коснувшийся в разных точках и направлениях многих, даже и скрытых сторон бытия, ставший мудрым и прозрачным в мудрости своей. Вот струится седая борода — длинная, как дни его жизни, долгой, вечность в себе отразившей, и короткой, как все-таки коротки эти слишком земные, эти обреченные на тление нити серебристых волос. И видит он сквозь отстоявшуюся глубь своего существа самые мелкие камешки будто на дне бытия, те, которыми играл в раннем детстве. Но минет еще год, другой — и новые, еще более потаенные воспоминания встают в его памяти, и через кристалл, ограняющий влагу души его, достигают до чуткого уха самые первые всплески, первые крики младенца-пловца, пробудившегося во влажной стихии земной нашей жизни, приявшего ритм ее плеска в девственную душу свою.
А умрет совсем, отлетит и развеется в мировую пыль наше бренное ветхое тело, и сольется душа со стихией одной мировой души, и прейдут для нее все времена и сроки, мир времени и пространства покажется чудным и легким сном, и вся жизнь — и ее, и мировая, и жизнь всей вселенной — уместится в одно мгновение воспоминания того сна. И тогда концы и начала, горе и радость, бытие и абсолютный покой — все будет равно далеко и равно близко, равно заключено в одном ритме дыхания единой мировой души.
И вот созерцающий дух, облеченный в земную оболочку существа, назвавшего себя человеком, обращает кверху свой взор. И видит возможности, слышит скрытое дыхание существ, еще не рожденных. Знаки грядущей судьбы, памятные знаки для будущих, улавливая слабое дыхание далеких, затерянных в бесконечности, еще не пришедших веков, поднимают и опускают в ночной тишине грудь свою — в свете чьего-то единого ока, между чащей ресниц его, темных лучей, делающих матовым свет, — дышат тихо в великом молчании ночи серые камни — странных, еще не определенных грядущих форм.
Как угадать человечеству-старцу вершину своего бытия, как узнать, разглядел ли уже начальный детский свой лик, услышал ли внутренним слухом колыбельные звуки вселенной, или долго еще идти ему вверх и вперять свой все мудреющий взор в глубь прошедших веков? Кто нам скажет, подошли ли мы уже близко к первичной тайне всех тайн, готовы ли мы к слиянию с единой, повсюду разлитой, все заполняющей, все обнимающей Божьей душой, для которой круг мировой, замкнутой в призраках пространства и времени и в самой себе призрачной жизни покажется одной легкой точкой, одним единственным пригрезившимся мгновением времени?..
Никто нам не скажет, и никогда не узнать, старцы ли мы, уже убеленные сединами долголетних наших волос и близкие к самым мудрым мудростям жизни, или только дети еще, играющие на берегу моря разноцветными ракушками и лепечущие слабым розовым язычком своим — тоже о жизни: о ракушках и камешках, о белоснежном кружеве пены вдруг набежавшей волны.
Нет, никогда не узнать!
Но нельзя не мечтать у окна, не пускать свою мысль птицей над матовой бездною пропасти в горную лунную ночь.
Глеб-христианин не мечтал бы так, но Глеб, стоящий за Анной, одетой в черный ласкающий бархат и глядящей в то же окно, этот Глеб мечтает так же, как все, — не как нашедший, а ищущий, как мудрец или как дитя.
Мечтает и Анна.