— Но что мы должны делать? Что? — волнуясь, спросил Кубышка.
— А то что и сейчас делаете. Я два раза смотрел ваше представление. Здорово! Но и мы сможем вам кое-что подсказать. Как-никак, в самой рабочей гуще вращаемся, знаем, чем народ дышит. Подсыпайте вашему Петрушке побольше подходящих поговорок. К поговоркам как придерешься? А высказать ими любую мысль можно. Но, конечно, дело все-таки рискованное. Могут всякие быть неприятности… Уговаривать не стану. Решайте свободно, как совесть подсказывает.
— Не знаю, что и сказать… Мне — что! Я старый, я смерти не боюсь… — бормотал Кубышка. — А дочка — ей только бы жить… Ляся, слышишь?.. Что ж ты молчишь?
— Слышу, — глухо отозвалась девушка. Во все время разговора она сидела не шевелясь и не сводила с мужчины глаз. — А… скоро они сгинут? — тихо спросила она.
— Должно, скоро. Их дело гнилое. Но толкать надо, без этого они не упадут. Вот и давайте толкать кто как умеет.
Ляся вздохнула, перевела взгляд на Кубышку и опять вздохнула:
— Останемся, папка!..
— Ах, барышня, звездочка ясная! — Гость взял руку девушки в свои жестковатые, твердые ладони и осторожно, будто боясь сделать больно, пожал ее. — И имя у вас ласковое, никогда такого не слыхивал. Мне бы такую дочку!..
— А вас как зовут? — спросила Ляся, у которой вдруг стало тепло и спокойно на душе.
— Меня просто зовут: Герасим.
— А по отчеству?
— По отчеству — Матвеич. Да меня так мало кто величает. Товарищ Герасим и все тут.
— А я Ляся — и всё тут, — смеясь, ответила девушка. — Не надо меня барышней звать.
— Да я и сам вижу, что не то слово сказал, — в свою очередь засмеялся мужчина. — Так вы, Ляся, насчет балета не сомневайтесь. Дайте только нам сначала этим выродкам… кордебалет устроить!
Хрен редьки не слаще
Двор кожевенного завода заставлен длинными столами. На столах, покрытых выутюженными скатертями, блестят под солнцем графины с водкой и в шеренги выстроились высокие пивные бутылки. Вдоль столов тянутся сиденья для гостей сосновые доски на врытых в землю кольях. В воздухе, уже по-осеннему холодном, приятно пахнет смолой от свежевыструганных досок. Но, когда со стороны кирпичного корпуса, в котором отмокают кожи, набегает ветерок, непривычному человеку дышать трудно. Ляся то и дело прижимает к носу платок, а Кубышка и Василек морщат нос и сплевывают. Кроме них, на скамьях пока никого: все четыреста с лишком рабочих стоят нестройной толпой в другом конце обширного двора, где под открытым небом совершается богослужение по случаю конца операционного года.
С тех пор как Герасим побывал в домике в Камышанском переулке, Василек заважничал и во всем стал подражать Кубышке. Дело не в том, что к девяти годам и двум месяцам его жизни прибавились еще три месяца, а в том, что он стал выполнять страшно тайные поручения. «Чтоб меня громом убило, чтоб мне не видать ни отца, ни матери, чтоб подо мной земля провалилась!» — божился он самой страшной божбой, что нигде, никому и ни за какие леденцы не выдаст тайны.
Время от времени он отправлялся на рынок и становился там перед одноногим, который каждый день собирался поехать в Ростов на операцию. «Мальчик, купи тетрадку, — говорил калека. — Я дешево продам». И Василек с тетрадкой в кармане мчался домой.
В синей обложке тетрадки был всего один листик, да тот исписанный. Кубышка внимательно прочитывал о, сжигал и пепел выбрасывал за окошко. Но Василек уже заметил, что после каждого такого листка в кукольном представлении появлялись или новые слова, или даже новые куклы. Вот и на этот раз: только два дня назад Василек принес Кубышке тетрадку, а в сундучке у Кубышки уже новая кукла черный жирный кот. И от ожидания, что еще покажет лысый волшебник, у Василька сладко замирает душа.
— Ныне, и присно, и во веки веко-ов! — тянет старческим жидким тенорком усохший священник, облаченный в искрящуюся на солнце фиолетовую ризу.
— Ами-инь! — тоскливо отвечает ему хор.
Впереди толпы стоит председатель правления завода бельгиец мусье Клиснеё, тучный, широколицый, с черной, блестящей, как шелк, бородой и красными, плотоядными губами. Он крестится по-католически — слева направо, крестится наугад, так как ни слова не понимает по-церковнославянски. Рядом благоговейно подняла к небу светло-голубые глаза его пышнотелая золотоволосая жена, а с другой стороны презрительно выпячивает нижнюю фиолетовую губу морщинистая теща, о которой говорят, что она прожила в России двенадцать лет и знает по-русски только два слова: «гостиница» и «извозчик».
Но вот служба подошла к концу. Дряхлый священник наскоро пробормотал свою проповедь, благословил Клиснеё и уступил ему место у самодельного аналоя.
Клиснеё перекрестился, поправил галстук, откашлялся и тоже начал речь: