Халандовский смотрел на себя в зеркало, и глубокое разочарование было написано на его небритом лице. Был он небрит, нечесан и печален. В таком вот состоянии Халандовский, некогда великодушный и снисходительный, пребывал уже не первый день. В длинном распахнутом халате нежно-розового цвета, с легкомысленными розочками на отворотах, в черных сатиновых трусах, почти достигающих его мясистых колен, босиком ходил он по комнате из угла в угол и время от времени протяжно, надрывно вздыхал. Иногда подходил к окну, смотрел на улицу долгим, протяжным взглядом, и в его больших глазах отражались столбы, верхушки деревьев, тяжкие осенние тучи. И смотрел так, словно был лишен всего этого отныне и навсегда. И опять, вздохнув, вытолкнув из себя все остатки воздуха, снова отправлялся в долгий путь на кухню. Там он с некоторым оцепенением смотрел на холодильник, клал на него тяжелую свою безвольную руку и, постояв несколько минут, отправлялся в другую комнату и снова смотрел в окно, но уже в противоположную сторону.
Надрывные стоны Халандовского продолжались уже давно, не первую неделю, но никогда они не были так безнадежны. Самая тяжелая борьба, самая беспросветная и безысходная – борьба с самим собой. И Халандовский в полной мере оценил истинность этого древнего открытия. Он уже изнемог в этой борьбе до такой степени, что, похоже, смирился с тем, что наступили последние его дни. Где былая уверенность в себе, твердость суждений, мягкость и неотвратимость каждого движения, где величавость взгляда, где великодушие и гостеприимство, где его друзья, в конце концов? Пустота окружала Халандовского и полнейшая беспросветность. Теперь это был слабый, немощный, нравственно разбитый человек, который хотел в жизни только одного – чтобы кто-нибудь, хоть кто-нибудь прижал бы к груди его нечесаную голову, погладил бы дружеской рукой и прошептал бы на ухо что-нибудь обнадеживающее. Пусть это будут пустые, необязательные слова, но пусть они будут, пусть кто-нибудь скажет ему, дескать, держись, старик, все будет в порядке, жизнь продолжается, мать ее...
И все. И больше ничего не надо.
Но знал Халандовский, что может произнести эти слова так, чтобы они помогли, может произнести эти слова так, как следует, только один человек на всем белом свете – начальник следственного отдела городской прокуратуры Павел Николаевич Пафнутьев. И как раз к Пафнутьеву Павлу Николаевичу он обратиться-то и не мог.
Халандовский опять увидел себя в зеркале, почесал двухнедельную щетину и с отвращением отвернулся. Вздохнув так, что, кажется, легкие должны пойти клочьями, он побрел в комнату. Нетвердой рукой откинул дверцу стенки, налил себе в толстый тяжелый стакан щедрую порцию водки, поднял его, понюхал, взвесил тяжесть и, не притронувшись, поставил стакан на полку.
И побрел на кухню.
Безутешность его была горька. Он знал – водка не поможет, она вообще никогда не помогает. Она может только усугубить. Если тебе радостно, от глотка водки станет еще радостнее, если тебе больно – будет еще больнее.
Халандовский, не оглядываясь, подогнул колени и упал в низкое кресло. И теперь уже не вздох, тяжкий надрывный стон, наполненный как бы даже предсмертной тоской, вырвался из его груди. Наверно, с такими вот стонами умирает в ночном лесу большой раненый зверь. Рука, тяжелая, сильная, радостная и щедрая когда-то рука Халандовского, повисев некоторое время в воздухе, опустилась на трубку телефона. И осталась безвольно лежать на ней, потому что других команд рука не получала. Словно отдохнув на телефоне, рука медленно поднялась и опустилась на опавший живот хозяина.
– Вот так, Аркаша, – произнес Халандовский хриплым от долгого молчания голосом. – Вот так... А ты что же, надеялся, так все и будет? Ни фига, Аркаша, ни фига. Всему приходит конец, и тебе, Аркаша, тоже пришел конец... Ха! Думал, так и будешь жировать? Ни фига, Аркаша, ни фига... Отжировался. Не-е-ет, Аркаша, так ни у кого не бывает... Ишь какой...
Вот так Халандовский разговаривал с собой уже неделю. Иногда круче, жестче, иногда мягче, как бы жалея себя, как бы утешая. И такие разговоры или обращения к себе становились все короче, все немногословнее, все больше Халандовский доверял свои чувства вздохам, стонам...
Он мог жить на подъеме, принимая решения, рискуя бросаться в авантюры, воровать и жертвовать, прогорать и возрождаться, но при этом чувствовать себя правым по большому счету. А вот правоты ему-то как раз и не хватало. Без нее он был слаб и пуст. Можно сказать проще: без правоты это был другой человек, на Халандовского похожий только отдаленно. Даже внешне, даже внешне этот человек уже не походил на Аркашу Халандовского – жалкий, никчемный, плутоватый человечишко, которого каждый мог поддать под обвисший зад, рассмеяться в лицо, плюнуть вслед...