«Все живы, здоровы, чего и тебе желаем. Надежда передает низкий поклон. Ожидаем в гости надолго. Карай опять исчез, но через неделю вернулся. С волчицей и потомком с черным пятном на лбу. Волчица на проживание оказалась не согласная, исчезла, а щенок остался, чему мы все очень рады. Птицын просит отдать его ему, решили, как получится. Летом все вместе двинем в зону. Надо обиходить могилки и по уму во всем разобраться. Кошкин твой завязал и замучил приглашениями на роль какого-то Алика. Послал его подальше. Егор Степанович пока притулился у меня. Идет на поправку. Ждет Арсения и Ольгу, хочет показать заначку „генерала“, получить, если получится, паспорт и вернуться на зону. Сказал, что ему там очень надо побывать. Догадываюсь зачем, но пока промолчу. Тех, уехавших, искали с вертолета. Бесполезно. Места те малодостижимые и малопонятные. Есть мнение – с концами. Лично я с таким исходом не согласен. Надеюсь на „теплую дружескую“ встречу с ними. Карай и Егор мне помогут. Тогда и поговорим, что и почему.
Кончай быстрее со своими болячками – не по Сеньке шапка. Мы еще на твоей свадьбе плясать будем. Привет бате. Что-то он у тебя застрял. Без него в нашем аэропорту почему-то постоянная нелетная погода. Возвращайтесь как можно скорее. Мы еще повоюем. Петро Омельченко».
Отцу оформили на работе отпуск без содержания, и он действительно, как выразился Омельченко, «застрял» около меня. Мы видались с ним подолгу каждый день, подолгу и откровенно разговаривали. Говорил в основном он, что меня устраивало более чем. Я с жадностью вслушивался в каждое его слово и все больше удивлялся тому, как много он видел и знает, как много пережил и сделал за свою непростую и не очень легкую жизнь. Когда-нибудь попробую рассказать об этом, это тоже целая эпопея.
О зоне он, оказывается, знал давно и достаточно подробно. Был одним из тех немногих, кто помогал им не терять связь с Большой землей. С Серовым не во всем был согласен, но относился к нему с пониманием и уважением. О будущем взрыве случайно узнал только от меня по рации. Слишком поздно. Считает, что мог бы отговорить. Это вряд ли. Тут не страхи и обиды, а идеология, выношенная всей жизнью, опытом, раздумьями и огромной созидательной работой сотен людей. И, конечно, неповторимыми, уникальными особенностями зоны, благодаря которым он многое понял и утвердился в своем намерении сделать то, что сделал. Отказаться от всего этого было для него невозможно. Одна только мысль о том, что все это попадет в чужие и очень грязные руки, убивала в нем страх и жалость. И он отодвинул будущее зоны на неопределенное время. Скорее всего, был прав.
Много и подолгу мы говорили о моей матери. Хотя что я мог рассказать, кроме своих детских впечатлений и рассказов тети Веры о том, как она мучилась от того, что у меня не будет отца. А когда узнала о своей неизлечимой болезни, попыталась отыскать его. Но было уже поздно.
– Меня в это время довольно основательно изолировали от окружающей вольной жизни. Помнишь, я тебе начал рассказывать об американце с какой-то базы на Аляске, который засек мое сообщение об аварии нашего самолета. Он был уверен, что мы затерялись в непроходимой безлюдной тайге, и предпринял массу усилий, чтобы нас искали и обязательно нашли. Считал, что обязан сделать все возможное для нашего спасения. Наши координаты, которые он засек, из-за особенностей места, где мы так неудачно приземлились, сместились черт знает куда, к какой-то нашей очень секретной базе. Его попытки помочь сочли провокацией, а нашу аварию и бесследное исчезновение самолета с якобы секретными документами посчитали тонко продуманной шпионской операцией и намеренным предательством. Разобрались далеко не сразу, но, слава богу, в конце концов разобрались. Но меня «на всякий случай» на несколько лет лишили права выезда из наших краев и права переписки. Нина тоже сменила место жительства, а потом мне сообщили, что умерла и искать бесполезно. Но она, оказывается, еще жила несколько лет и, говорят, даже стала меня разыскивать. Но ей тоже сообщили о моей смерти. Не знаю, кому и зачем это было надо, но наша возможная семья тоже оказалась неизвестной зоной, которая вроде бы и была, но о которой никто ничего не знал. В том числе и мы сами. Надеюсь, ты понимаешь теперь, как я был счастлив, узнав о тебе, и как мне до сих пор обидно и горько за то, что так все случилось.
Я вглядывался в его лицо и мучительно искал черты сходства между нами. Иногда, казалось, нахожу: в каких-то чертах лица, невольных жестах, манере морщить лоб, когда что-то было непонятно, в модуляциях голоса и привычке отрицательно покачивать головой, когда с чем-то был не согласен. Уловить все это постороннему человеку вряд ли бы удалось. А вот она уловила, увидела, поняла.
– Знаешь, – вдруг сказал он, хотя до этого мы с ним ни разу не говорили об этом, – мне кажется, что ты в нее очень влюбился. По себе знаю. Когда я впервые увидел твою мать, я сказал себе – только она и никто больше. Странное чувство, что не ты, а кто-то другой сказал тебе об этом. У тебя было такое?